СГООИ ''Луч''

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » СГООИ ''Луч'' » Человек в России... » ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ


ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

Сообщений 1 страница 18 из 18

1

Любое событие становится историей и неизбежно отдаляется в прошлое. Это объективная реальность движения жизни. Не один раз у нас в стране деятели культуры призывали собирать воспоминания простых людей о войне. Увы, это так и не стало, как теперь говорят, национальным проектом.
Пример патриотизма и гуманизма, проявленные в годы войны народами советской России и сегодня важен, как опыт жизни для новой России. Но чаще у нас приветствуется казенный патриотизм, воспевающий государство.
В этой теме до Дня Победы хотелось бы собрать материалы, которые расскажут о войне, которую увидели простые люди. Постараюсь выкладывать регулярно материалы, которые представят мозаику жизни в тылу.

Быт жителей деревни Селецкое
Тяготы и ужасы жизни на оккупированной территории выпали, в основном, женщинам и детям. Современному человеку их даже представить трудно… Во время войны многим жителям Селецкого пришлось жить в оставшихся от боевых действий окопах. Их переделывали в землянки около трех метров в ширину и около пяти в длину. Обычно в каждой землянке стояли кровати из жердей и печь. Между кроватями был узкий проход. Сверху землянки покрывались жердями, которые в свою очередь укрывали землей и травой. Печь сильно дымила, поэтому, когда ее топили, то приходилось прятаться под одеялом.
Для того, чтобы помыться натапливали печь, выгребали из нее угли и золу. Затем ждали, пока она остынет. Потом залезали в печку и парились там, как в бане. Отпарившись, обливались водой. Во время стирки в тазик клали золу, хорошо завернутую в тряпку, чтобы она не попала в воду. Затем наливали холодную воду и клали в нее раскаленные докрасна камни и кирпичи. От этого вода закипала. При нагревании зола выделяла щелочь – вещество, заменяющее мыло. Она просачивалась в воду, а зола нет.
Питались только тем, что выращивали сами или собирали в лесу, на полях. Жили очень бедно, но дружно, помогая друг другу. Никто не имел домашних животных, поэтому мяса и молочных продуктов не было вообще. Ели, в основном, картофель, капусту, лук, чеснок. Картофель готовили различными способами: варили, терли, после чего готовили из него своеобразную кашу; пекли в трубе печки, в том месте, где она закрывалась; толкли. Также из тертого картофеля пекли булочки, которые сами жители называли вафлями. Тогда это были очень вкусные булочки, но их приходилось очень долго готовить, поэтому пекли их редко. Часто из картофеля готовили суп, куда добавляли жареный лук. Вот только не жарили, так как негде было взять для этого масла. Еду из перемерзшей картошки называли тошнотики…
Чтобы получить соль обжаривали на сковороде удобрения для обработки полей. Через какое-то время появлялись крупинки белого цвета соленые на вкус… Собирали траву кислицу, грибы, ягоды, конский щавель, варили щи из крапивы и молодой лебеды.

0

2

моя бабуля рассказывала.
что еще вместо соли использовали тёртое льняное семя, в него макали варенную картошку.

0

3

У моей мамы хранится последнее письмо от отца с фронта - косыночка, написанная карандащом, он пишет что на утро будет тяжелый бой, из которого он не вернулся, сгорел в танке...
Тети расказывали как во время войны жили в землянке посреди картофельного поля, днем женщины уходили в лес на поиск съестного, дети остовались одни и младшая из них выбигали побегать (не понимали ещё), а немцы пускали очередь им в след с самолетов, славу богу, повезло никого не убило.

0

4

lavrik, Ольга, такие волнующие факты не имеют срока давности.

РАССКАЗЫ МОИХ БАБУШЕК

Букетики
Во время войны в деревне Свистовичи стояли немцы. И вся деревня ходила собирать цветы, и мальчики и девочки. Но когда мои бабушки собирали букетики, у них получалось лучше всех, особенно у бабушки Томы, букетики выходили лучше всех, тогда она стала делать букеты бабушке Дине. За букеты немцы давали детям немного поесть: хлеба или супа горохового, или круглые вкусные леденцы «Ландрин» (которых у нас сейчас нету, или они есть но не такие вкусные). Моим бабушкам давали еды больше чем другим, за их красивые букеты. Тогда другие дети стали просить, чтобы им бабушки тоже делали букеты. Бабушки, конечно, делали им букеты, но похуже, а себе лучше, чтобы больше давали, а другим детям поменьше.

Любимый кот
Во время войны опять. Немец один пришел, добрый немец, хороший, он сказал: «Уходите все, идет карательный отряд, уходите все в лес». Все ушли в лес, побыли там, немцы прошли, кто остался в деревне, тех всех убили, кого сожгли,
когда хаты поджигали. А бабушки, когда прошли немцы, пришли домой, увидели, что их котика, хорошенького любимого убили и положили на лавку, откуда чугуны с печки тягали, у них там такая лавка была. Сколько бабушки плакали, столько плакали, что все.
Шальная пуля

Когда жители деревни ушли в глубь леса, то вечером развели там костер. Когда все уже сидели у огня, пошел дождичек мелкий, и костер стало заливать. Мама бабушек согнулась, чтобы раздуть костер, а в это время пуля «дзинь», и как раз, если бы мама не пригнулась, пуля попала бы ей в голову, а так пуля попала в елочку напротив нее. Это немцы наверное, которые искали в лесу партизан, стреляли наугад или на дым от костра. Вот как не судьба было умереть бабушкиной маме.

Шубка
Долго плутало потом население по лесу и наконец вышло к деревне Зальнево опять. А из деревни слышно было, как жареным пахнет, но однако ж непонятно было, есть там кто или нету. Никто не хотел идти узнать, что там в деревне. Была еще среди людей мать с сыном четыр-надцатилетним. Ну а мальчик этот сказал, что он пойдет, мать его не задержала, ну он и пошел. Пошел и пропал, тишина тоже, ни звука. А когда уже все пошли в деревню, оказалось, что все кто не успел уйти с остальными или кто думал, что немцы их не тронут, были согнаны в школу и сожжены, и мальчик этот пришел в деревню как раз тогда, когда всех сгоняли, и его тоже сожгли. В деревне был вбит кол в землю, и на этом колу висела шубка мальчика. Как мать плакала, каталась по земле, как она винила себя, что его отпустила, но назад уже его было не вернуть.

Пень-спаситель
Был в деревне еврей Абрам, сосед бабушек, жил недалеко. И вот однажды, когда все были в лесу, около болота, немец в самолёте заметил это и начал бомбить их. А Абраму некуда было прятаться, так он взял и голову под пень сунул и сидит. Хорошо, что немец только попугал или снаряды у него кончились, ну в общем быстро улетел. А Абрам вылезает и говорит: «Ой, если б не пень, я б убит был, пропал бы я». А до него даже снаряды не долетали.

Немцы-тыловики
Тыловики-немцы были добрые, бывало, пойдёшь к ним, а они раздадут части там первое, второе, третье, а что остаётся, они раздавали матерям, у которых дети. Но не все немцы так делали, иные лучше выльют, чем дадут русским.

Немецкий десант
Раз шел немецкий десант через деревню во всем русском. И впереди шел вроде как русский офицер, который говорил, спрашивал. Все расспрашивал, где стоят русские, говорил, что они им на помощь идут, очень хорошо говорил по-русски, даже старики с деревни, никто не обратил внимания. Они им показывали, где стояла наша дивизия, все рассказывали. А остальные солдаты молчат. И вот они стали мимо проходить, и у кого-то впереди упала веревка. А задний солдат и говорит: «Воровка, воровка», - поднимает эту веревку и несет вперед немцу этому. Этот на него заругался сразу, мол стань в строй, по-русски заругался. А наши уже старики сообразили в чем дело. Немцы пошли по дороге, а деревенские наперерез, тропинками через лес и сообщили, что идет десант немецкий. А когда немцы туда дошли их уже как следует встретили, ни одного не выпустили, всех поубивали.
Материалы Саши Конашенкова

0

5

Пробабка подруги расскзывала, как она за 1000 верст ходила косу продавать, чтобы купить соли, т.к. у младшенького её рахит начался. И дошла, даже в тригорого косу продала, коса надо сказать была отменная, за килло соли и шматок сала, сало всю обратную дорогу несла под одеждой, т.к. грабили, даже те кто с тобой идет с обозом, голод был... Так сало всё по животу потекло, но донесла!!!
Ещё она говорила что когда немци наступали, БЫЛИ ДОБРЫЕ, шоколадом угощали, до глубокой старости помнит очень красивого немца голубоглазого), а когда отступали хуже собак были...

0

6

Оьга, в истории с косой, наверное, речь шла о сотне верст. Хотя в той ситуации их легко можно посчитать за тысячу...

БОЕВАЯ РЫБАЛКА
Однажды мой дед, Евгений Николаевич, который был во время Великой Отечественной войны ребенком, украл у немцев рыбу. Это произошло вот как. Дед гулял со своим другом и увидел двух немцев, которые рыбачили на берегу небольшого пруда. Дед с другом тихо подкрались к ведерку, в котором плавала рыбешка. Они потихоньку начали класть рыбу в рубахи. Но, неожиданно, немцы посмотрели в сторону ведерка и увидели ребят, которые быстро начали удирать. Немцы подняли автоматы, что-то закричали по-своему и начали стрелять в воздух. Но ни один патрон не попал в моего деда и его друга. Все это было опасно, но, как позже говаривал дед, та уха была очень ВКУСНАЯ!

НАШ НЕМЕЦ
В районе Комарова существовал партизанский отряд «Смерть фашизму!». И в этом отряде был немец! Его звали Ганс Шменкель. Бывало, что он останавливал немецких полицейских, говоря «Halt», а тем временем партизаны уже готовились к бою.  Немцы останавливались, и партизаны быстро связывали их. Так у партизан, я думаю, появилось много всяких машин.

РАЗНЫЕ ЛИЦА НА ВОЙНЕ
Когда моя бабушка Анна Ивановна была в оккупации, в её дом поселили немецкого офицера. Он все время в качестве презента давал моей бабушке шоколадные конфеты, в то время считавшиеся очень дорогим подарком. Офицер рассказывал, что у него в Германии свой дом, своя семья, и он даже не собирался идти на войну, но он получил приказ и должен был отправиться на войну с Россией под страхом расстрела. А вот другой жилец бабушкиного дома был финн по национальности. Он был рыжий, высокий и лицо имел довольно неприятное. Моя бабушка всегда боялась этого рыжего финна и пыталась его избегать.
Материалы Жени Ульяненкова

0

7

Воспоминания бабушки

…Во время отступления немцев в 1943 г. мою бабушку (ей тогда было 18 лет) и ее 11-летнюю сестренку забрали при отступлении из их родной деревни Трухоново Батуринского района. Пешком догнали их до белорусской деревни Зеленьково Круглянского района Могилевской области. Староста расселил их по домам жить. Хозяйка дома, в котором оказалась бабушка, была женой командира партизанского отряда. Ночью партизаны привозили зерно, а они с хозяйкой мололи его на жернове и пекли хлеб для партизан. Староста деревни был связан с ними. Но однажды в деревню ворвались немцы и всю ее сожгли. Все люди успели уйти в лес, а когда вернулись, то от деревни ничего не осталось. В декабре 1943 г. немцы собрали всю молодежь и привезли в немецкий лагерь  г. Орша. Снег, мороз, холод, голод, а их заставляли копать окопы. Летом 1944 г. наши прорвали оборону немцев, и те спешно отступали. Немцы двигались по центру дороги, а своих пленников гнали по обочинам. Наши самолеты спускались низко и обстреливали только середину дороги. Горели машины и танки. Было много убитых и раненых среди немцев, но их никто не подбирал, ехали через свои трупы.
Так добрались до большой речки. Через мост проходила немецкая техника, а пленным приказали переплывать реку. Она плавала хорошо и быстро оказалась на другом берегу. Рядом сидел немец и вдруг, видимо, от отчаяния или страха он заиграл на губной гармошке и запел на полу-русском, полу-немецком языке частушку:
Война, прима,
Война, гуд.
Паненка танцен,
Пан капут!..
Потом двинулись опять. Наши самолеты продолжали бомбить. Страх был ужасный. Оттого, что постоянно приходилось падать на землю, лицо было все в крови, грязное, платок сразу же сорвало от ветра пролетевшего над ними самолета. Мучил голод. Проходя мимо одной из деревень, она вместе с парнем из колонны забежала в дом у дороги. На их счастье, на столе лежал хлеб. Схватив с радостью кусок, они выбежали из дома и заметили немца. Она нырнула в яму рядом с домом, а парня немец застрелил.
Так их гнали трое суток. Мысли как бы уйти не покидали ее. И к вечеру третьего дня она смогла это совершить. Колонна проходила через поле с высокой рожью. Опять налетели наши самолеты, началась паника. Она попросила двух парней заслонить ее и скрылась во ржи. Осторожно ползла по ней, пока не услышала голоса. Прислушалась и поняла, что это свои. Это были белорусы, которые жили в лесу, в блиндаже. Они приняли ее, накормили. Вскоре эту территорию заняли наши войска, и бабушка отправилась в путь, разыскивать сестру. Она шла от одной деревни, до другой. Неожиданно она наткнулась на немецкий танк, который, казалось бы, не мог здесь находиться. Пустилась бежать, но немцы не стреляли. Она удивилась, почему?.. Но вскоре стало понятно. Запыхавшись, она прибежала в деревню, расположенную рядом. Стала всех уговаривать уходить в лес, но никто ей не поверил, что немцы рядом. С ней пошла только одна белорусская девушка - Маруся. Когда они стали пробегать около сеновала в конце деревни, их окликнули парни. Это были те самые ребята, которые заслонили ее, когда она убегала в рожь. Моя бабушка кричала им на ходу, что едут немцы, уходите, но они остались в сарае.
Только две девушки спустились в овраг, как увидели немецкий танк, а за ним шли полицаи. Как потом оказалось, в эту деревню приходили не русские, а переодетые полицаи с целью разведки. Поэтому немцы и не стали открывать по ней огонь, чтобы себя не выдать. Переждав стрельбу в лесу, девушки вернулись в деревню. Там не было  ни одного живого человека. Убиты были и те два парня, которые спасли ее и родные Маруси. Маруся осталась возле убитых, а бабушка пошла дальше. Она нашла свою сестру в деревне Глубокое, и вскоре вернулась вместе с ней на родную Смоленщину.
Рассказывая эту историю, бабушка часто вспоминала Господа Бога. Она благодарна Ему за то, что осталась жива. А ведь сколько раз смерть была рядом. Или это судьба, или как она говорит: «Воля Божья…»

Материал Вадима Денющенкова

0

8

ДЕТСТВО, УБИТОЕ ВОЙНОЙ

Посвящается 60-летию Победы и освобождению Смоленщины в годы Великой Отечественной войны 1941-1945 гг.

Редакционная коллегия:
Воробьева Татьяна Николаевна
Горшкова Лидия Михайловна
Казмина Надежда Георгиевна
Павлова Елена Андреевна
Часнык Лариса Николаевна
Шорин Юрий Николаевич (отв. редактор)

Художник: Левина О.А.
Компьютерная верстка: Шорин Ю.Н.

Жертвы войны
Велик материальный ущерб, понесенный Дорогобужским краем в годы Великой Отечественной войны, однако он несоизмерим с гибелью тысяч жителей района, с горем и бедами всех его граждан. Нам никогда не измерить и не оценить меру страдания, трагедии и несбывшихся надежд наших соотечественников.
В октябре-ноябре 1941 г. через территорию района немцы гнали на запад десятки тысяч советских солдат, попавших в плен под Вязьмой. По пути следования колонн отстающих убивали.
Для содержания угоняемых солдат был оборудован под открытым небом этапный лагерь военнопленных в районе аэродрома, на западной окраине Дорогобужа, где отдельные партии содержались до двух недель в грязи, на ветру и под дождем. Местные жители помогали военнопленным продовольствием, выручали бойцов из колонн и из лагеря (первое время разрешалось забирать родственников, чем активно пользовались женщины и дети), но спасти всех не могли.
Пленные умирали от ран, болезней; по ночам расстреливали командиров, комиссаров, коммунистов, комсомольцев, евреев; стреляли по беглецам и просто из куража. Описан случай, когда в течение 11 дней кормили лишь всего 3 раза, сгружая сырую свеклу и картофель, при этом стреляя по наиболее нетерпеливым; зато ежедневно колонны голодных людей должны были совершать бессмысленные марши и лишь к вечеру поредевшие колонны возвращались в лагерь. Без сомнения, в лагере в октябре-ноябре 1941 г. погибли сотни человек. По свидетельству местных жителей, тела погибших зарывались там же, в траншее на аэродроме и в ямах на окраине взлетного поля.
В конце января 1942 г. немецкие власти издали приказ об обязательной регистрации «военнопленных», то есть окруженцев, беглецов и вырученных из плена. Явившихся на регистрацию и всех подозрительных отправляли в лагерь военнопленных, который расположился недалеко от Дорогобужа, в телятниках совхоза им. М.В. Фрунзе. В 4–6 деревянных строениях одновременно размещалось около 800 человек.
В Дорогобужском районе оккупантами практически полностью были уничтожены цыгане и евреи. Еще до начала оккупации, во время немецкой бомбардировки Дорогобужа 25 июля 1941 г., сильно пострадал цыганский табор, стоявший на окраине города. Позднее, при обнаружении, арестовывались и уничтожались цыганские семьи, а в ноябре 1942 г. в деревне Мартынково Ушаковского сельсовета было расстреляно 7 семей в количестве 35 человек. Многие из городской еврейской общины, насчитывавшей 300 человек, не успели эвакуироваться и были уничтожены. Среди десятков расстрелянных евреев немало, как это тогда практиковалось нацистами, подверглось пыткам и издевательствам.
О репрессиях в конце 1941 г. – начале 1942 г. против мирного населения и партизан известно немного. Расстрел и повешение полагались за укрывание красноармейцев, хранение оружия, нарушение комендантского часа, оставление населенного пункта без разрешения... За убийство немецкого военнослужащего по приказу оккупационных властей расстреливалось 50 мирных жителей. В обозах карателей, выезжавших на акции в деревни и разгромленных партизанами, находили бензин для сожжения домов и веревки для виселиц. 7 февраля 1942 г. каратели в д. Выползово вывели из домов жителей, расстреляли всех мужчин призывного возраста, сожгли 10 домов. В результате погибло 17 или 18 партизан из местных жителей и окруженцев (в том числе сгорело двое, укрывавшихся в подполье, один пытался скрыться и был застрелен, другой отстреливался и был брошен в огонь).
Расстрелы в Дорогобуже имели место после акций подпольщиков и партизан в городе: диверсий на автобазе, в больничном городке (уничтожение части литовских легионеров), исчезновения немецкого летчика-аса. 6 февраля 1942 г. после пыток было расстреляно 6 комсомольцев-подпольщиков из организации «Юная гвардия», связанной с партизанами. 15 февраля 1942 г. партизаны, освобождая Дорогобуж, видели телеграфные столбы с повешенными. Не щадили гитлеровцы и своих: расстреляли 12 солдат из охраны моста в окрестностях города (мост взорван партизанами), 22 полицейских из Дорогобужа перед освобождением города партизанами.
Сразу после вторичного захвата Дорогобужа (в период с 10 по 15 июля 1942 г.) немцы создали здесь специальное карательное подразделение для борьбы с партизанами, которое получило название «Военная команда охотников Востока». Эту «команду» возглавил Владимир Августович Бишлер. Он родился в 1880 г. в России. До революции был крупным помещиком, в Саратовской и Харьковской губерниях имел 3 имения. Революцию не принял и в 1918 г. уехал в Германию (его отец был немец) и вплоть до начала войны жил в г. Гера в Тюрингии. После нападения Германии на Советский Союз капитан Бишлер добровольно вызвался участвовать в наведении порядка на оккупированных территориях.
Есть основания предполагать, что Бишлер оказался в Дорогобуже совсем не случайно. По многочисленным свидетельствам жителей Дорогобужского края, матерью Владимира Бишлера была дочь (сестра?) дорогобужского купца Ивана Васильевича Кладухина, купившего в конце XIX века имение в селе Кулево Дорогобужского уезда (ныне территория Сафоновского района). По крайней мере, часть детства и юности Владимира Бишлера была связана с Кулевом и Дорогобужем. В период оккупации Бишлер признавал своих кулевских знакомых и даже хоронил свою родственницу. О том, что он из рода Кладухиных, было широко известно. Остается добавить, что, по воспоминаниям дорогобужан, Бишлер был человеком крайне жестоким, циничным и внешне малоприятным.
В конце июня 1942 г. карательный отряд Бишлера насчитывал примерно 600 человек. Он включал в себя 8 карательных рот, личную охрану Бишлера, роту специального назначения, которую называли «Ягд-команда», артиллерийский дивизион, роту автоматчиков и отдельное минометное отделение. Кроме того, Бишлеру подчинялась городская полиция (45 человек) и сельская полиция, куда входили 829 старших и рядовых полицейских. К весне 1943 г. «Военная команда Востока» насчитывала в своем составе уже 1500 человек. Она состояла из бывших партизан и военнослужащих рейдирующих частей, перешедших в период ликвидации Дорогобужского партизанского края на сторону немцев ради сохранения своей жизни.
Летом 1942 г. немцы и каратели Бишлера проводили массированные спецоперации по ликвидации Дорогобужского партизанского края. Накануне прорыва немцев в военно-хирургических госпиталях на территории района находилось не менее 2 000 раненых и больных. Выходящие из рейда в сторону линии фронта воинские части забрали с собой лишь часть солдат, оставив тяжелораненных. К примеру, солдаты из Кузинского госпиталя были вывезены в лес и там брошены. Этот факт можно связать с сообщением местных жителей, что каратели, придя в Кузино, сожгли в сарае группу военных числом около 40 человек. В октябре 1942 г. каратели из команды Бишлера отправили из Алексинского госпиталя в Дорогобуж 80 (по другому источнику – 189) больных и раненных военнослужащих, где их и расстреляли. Приведенные факты позволяют оценить количество расстрелянных только из госпиталей примерно в 500 человек.
Помимо раненых и больных, на оккупированной территории осталось немало попавших в окружение или отставших от своих частей бойцов регулярной армии, а также все партизаны, прикрывавшие отход рейдовиков к линии фронта. Попавшие в бою в плен расстреливались на месте или отправлялись в Дорогобуж, в камеры-лагеря. Многие партизаны и окруженцы посещали деревни или укрывались в них, при поимке полицаями их ждала та же участь. На западе района, в сельсоветах Быковском (деревни Быково, Михайловка, Теренино, Шульгино) и Кузинском (Выгорь, Дежино, Долгиново, Кузино) карательная команда Бишлера провела в июне-августе 1942 г. сплошные «зачистки» отдельных деревень. Партизаны и все, кто по возрасту мог держать оружие, снабжавшие и укрывавшие партизан, расстреливались на месте или отправлялись в Михайловку. В этой деревне было уничтожено не менее 500 человек, в том числе около 400 в августе 1942 г. из соседних деревень смежного, Кардымовского района.
По некоторым свидетельствам, в сентябре – октябре 1942 г. в лагеря и камеры в Дорогобуже было помещено около 2 000 человек, в это же время из них более 700 замучили и расстреляли.
С лета 1942 г. до весны 1943 г. специальная машина по пятницам, а иногда и в понедельник, в другие дни вывозила к месту расстрела по 60-70 человек. Расстреливали большей частью в противотанковом рву на северной окраине Дорогобужа. После освобождения города во рву были произведены частичные раскопки, из 76 извлеченных тел было 42 женских и 24 мужских; общее количество захороненных в период с осени 1941 г. до весны 1943 г. оценивается от «более 2 500» до «не менее 3 000» (в официальном акте – последняя оценка). Расстрелы производились также на Покровском кладбище в восточной части города (около 300 жертв, в том числе из Камеры 1). В качестве мест расстрела еще упоминаются Ямские ямы или Ямской ров (по некоторым признакам, так обозначали место у Покровского кладбища), территория городской больницы и дворы отдельных домов, где расстреливались небольшие группы.
В г. Дорогобуже много лет существовал Дом инвалидов, на попечении которого находилось около 100 человек. В первые месяцы оккупации Дом инвалидов продолжал существовать за счет имеющихся у него земельных участков и скота. В июле 1942 г. фашисты разорили и разграбили все имущество и хозяйство Дома инвалидов, отобрали принадлежавшие ему птицу и скот. Около 30 инвалидов умерли от голода и тифа, а оставшиеся 70 человек были переведены в 1-ю Камеру. 14-15 августа 1942 г. их под предлогом отправки в Смоленский дом призрения вывезли двумя партиями и расстреляли в противотанковом рву на окраине города. 8 сентября 1942 г. там же был расстрелян и заведующий Домом инвалидов Михаил Ионович Сычев.
В 1943 г. начался массовый угон фашистами мирных граждан Дорогобужского района. 3 января 1943 г. всех заключенных камеры № 2 отправили на станцию Дорогобуж (Сафоново), а затем в Германию.
В марте советские войска, тесня организованно отступающего противника, заняли восточную часть Дорогобужского района; тогда же фашисты угнали из ближайших к линии фронта деревень в немецкий тыл все население – около 6,5 тысяч человек. Тогда же, в марте 1943 г., на рытье окопов на переднем крае фашистской обороны, проходящей по Дорогобужскому району, были отправлены многие сотни жителей из сельсоветов 2-го эшелона. Позднее они также были угнаны немцами в тыл, видимо, при отступлении в августе-сентябре 1943 г. В марте и апреле 1943 г. также были случаи угона отдельных семей и подростков в немецкий тыл, но не такие массовые. Угоняли и в августе – начале сентября 1943 г., при отступлении.
15 марта 1943 г. все население города Дорогобужа (по одному источнику – 2 121 человек) было выведено в Белоруссию и помещено в концлагере Шталаг-342 в г. Молодечно Минской области, а затем, по некоторым данным, перемещено в деревни округи и другие места.
Угнанные в немецкое рабство возвращались в 1943-1945 гг. из западных районов Смоленской области (Глинковский, Краснинский, Монастырщинский, Починковский, Хиславичский и другие), из Белоруссии (Молодечно Минской области, Барановичская, Витебская, Могилевская области), с Украины (Черниговская область), из Латвии, Германии (в том числе Восточной Пруссии). Они использовались на строительстве укреплений, ездовыми в немецких обозах, на промышленных предприятиях и в сельскохозяйственных имениях.
В 1939 г. в Дорогобужском районе проживало 55 239 человек, в том числе 8 522 в городе и 46 717 на селе. В октябре 1943 г. в Дорогобуже было 815 жителей и на селе – 23 620. Район не досчитался 31 тысячи жителей.
К 1946 г. в родные дома вернулось не менее 7 500 фронтовиков, угнанных в неволю и эвакуированных, что сокращает итоговую цифру потерь до 23 500. Из 11 тысяч мобилизованных в районе военнослужащих не вернулось до 6,5 тыс. (оба числа реально должны быть выше, так как учтены не все из призывов до 1941 г.).
Немцы угнали свыше 10 тысяч человек (более 8 тысяч из сельской местности и свыше 2 тысяч из Дорогобужа), более 1 тысячи ушло с оккупантами добровольно. По отчетам, из этих категорий вернулось к 1946 г. не более 4 600 человек, то есть около 6 500 погибло или умерло в угоне, не вернулось по той или иной причине, или вернулось не зарегистрировавшись. Исключив из итоговой цифры потерь погибших военнослужащих и тех, кто не вернулся из угона, получаем около 10 тысяч гражданских, погибших и умерших на территории района в период оккупации, или не вернувшихся из эвакуации (вместе с погибшими и умершими в угоне общее число потерь гражданского населения может достигать 15 тысяч).
Из приблизительно 10 тысяч гражданских лиц, погибших и умерших на территории района в период оккупации, прямые жертвы террора составляют меньшую часть, ведь террор – не единственное средство геноцида. В несколько раз увеличилась смертность от заболеваний (5-10 % – от тифа); умирали от голода, гибли на минных полях и от неосторожного обращения с боеприпасами (ежегодно десятки только детей). Многие сотни гражданских погибли в ходе боевых действий, от обстрелов, бомбардировок населенных пунктов и коммуникаций.
От фашистского террора, условий содержания на территории района погибло, по нашей оценке, не менее 3 тысяч военнопленных. Потери среди гражданских от прямого террора, с учетом расстрелянных партизан, можно оценить в тех же цифрах, до 3 тысяч человек.

Прохоров В.А., Шорин Ю.Н.

0

9

МГНОВЕНИЯ ВОЙНЫ

ЗАЛОЖНИКИ
Это событие произошло зимой 1943 года в Сафоновском районе. Немцы зашли в деревню Батурино и взяли в заложники  двадцать 14-16-летних мальчишек и заперли их в кирпичном сарае под названием «Красная казарма» на станции Вышегор. Потом объявили населению, что если будут взорваны немецкие эшелоны партизанами, то детей расстреляют. Их продержали всю ночь, эшелоны немцев прошли без происшествий. Так продолжалось на протяжении всей зимы. Случаев, когда немецкие эшелоны были бы пущены под откос, не было. Дети остались живы, а вскоре наш край был освобожден от фашистов.

ПУЛЕМЕТ, или НЕЧАЯННЫЙ ПРЕДАТЕЛЬ
Это событие произошло летом 1942 года в одной из деревень Дорогобужского района. Полицаи делали обход деревни, и зашли в один из домов. Они были из местных, хорошо знали хозяина хаты, который на фронт не попал из-за болезни. Но он был связан с партизанами, о чем никто не знал. Полицаев приходилось угощать, и хозяин дома достал хлеб, сало и самогон. Они уселись за столом, стали пить и есть. Вдруг к ним подбежал шестилетний парнишка хозяина дома и похвастался: «Дядь, а у моего папки есть такая штука, которая делает та-та-та!» Полицаи стали расспрашивать мальчика и узнали, что это пулемет, который спрятан в стогу сена. Они нашли пулемет и забрали партизана, который позднее был расстрелян.

РАНЕНЫЙ ЛЕТЧИК
Это событие произошло летом 1943 года в одной из деревень Сафоновского района. Однажды летним днем, когда женщины пошли на колодец за водой, они обнаружили лежащего около колодца человека. Подошли поближе и увидели, что это советский офицер, раненный летчик. Одна из женщин забрала его к себе и стала выхаживать. Через  пять дней один из соседей, узнав о летчике, поехал в соседнюю деревню, чтобы рассказать врагам. Этой женщине, Марии, стало известно об этом. Летчик чувствовал себя намного лучше и его, снабдив продуктами, отправили в лес, в сторону фронта. Через два часа приехали фашисты и стали делать обыск в деревне. Они ничего и никого не нашли. Выстроили жителей деревни в линию и начали стрелять им под ноги, но никто им ничего не сказал. После этого они уехали, а советский летчик был спасен.

ВОЯКИ
Это событие произошло в Дорогобужском районе в 1951 году. В это время на Днепре еще было речное пароходство, ходили торговые баржи и катера. Была дождливая весенняя ночь. Катер с грузом пристал к берегу Днепра. Из него вышли двое и направились к ближайшему дому большого села. Они постучались в дом, и дверь им открыла женщина, которая гостеприимно пригласила их зайти и побыстрее спрятаться от дождя. Вскоре она пригласила их поужинать. За едой завязался разговор. Один из гостей похвастался, что в годы войны партизанил в этих краях. После этих слов женщина пристально посмотрела на него, прибавила огня в керосиновой лампе… «Я тебя узнала! - сказала она, - Это ты зимой 1941 года снял с меня шубу и валенки!» Затем она с руганью выгнала их из своего дома. Пришлось им голодными, замерзшими и мокрыми идти ночевать на свой катер.
Дмитрий РОЩИН

0

10

И.Я. Абрамов

КАК ЭТО БЫЛО

Гадалка
     А вот мой будущий тесть с соседней деревни Алферово - Чижов Федор Гаврилович ушел на войну с тремя сыновьями, то есть с одной семьи четыре человека. С ним вместе пошли Алексей Федорович и Михаил Федорович. А Федор Федорович - старший из сыновей – уже был в армии. Отслужил три года и уже готовился к демобилизации. Им уже объявили о том, что на днях поступит приказ об их демобилизации, и где-то числа 22 июня они будут дома. Ребята были очень рады, еще бы, три года как ушли из дома. Каждый мечтал о скором свидании со своими родными, а многие и с невестами.
     И вот Федор Федорович вместе с другом пошли в увольнительную пройтись в последний раз по городу Благовещенску, в котором он прослужил три года, проститься с ним и купить  матери какой-то подарочек. На их пути встретилась гадалка, которая гадала не на картах, а по руке, по извилинам на ладони. Ее заинтересовали эти стройные и красивые  красноармейцы, и она уговорила их за небольшую плату узнать свою судьбу. Некоторое время они не соглашались, смеялись, шутили, а потом все же согласились за ту же плату, которую она назвала за свой «труд».
      Первому стала говорить Федору Федоровичу. Для этого  его руку взяла в свои руки, разгладила ладонь и пальцы и стала говорить примерно следующее: «Ты молодой и красивый, но счастья нет у тебя. Ты собрался ехать домой, но домой попадешь ты нескоро. Дорога до дому будет очень и очень длинная. Ты надолго  потеряешь связь с родными. Домой ты приедешь тяжело больным».
На этом предсказывать больше не стала, а предложила еще «позолотить» ей ручку и она расскажет ему его будущее более подробно. Но еще ручку «золотить» он ей не стал, так как и сказанному не хотелось верить. Потом она начала предсказывать другу. Другу сказала так: «Красавец мой, ты сегодня ночью никуда не ходи. Если пойдешь, то погибнешь, а если послушаешь меня, то жить ты будешь хорошо и долго…»   Но как в таких случаях бывает: ребята рассмеялась, не поверив сказанному, расплатились и ушли.
     А этой же ночью друг возвращался из самоволки и попал на патруль. Патруль потребовал назвать «пароль», он пароля не знал и бросился убегать. По уставу того времени  патруль для задержания «нарушителя» должен был применить оружие, что и сделал. Предсказания той гадалки сбылись с необычайной точностью. Друга не стало.
      А Федору Федоровичу вместо поездки домой объявили о начале войны. И ему действительно пришлось еще четыре года воевать на  фронтах Великой Отечественной войны, получать ранения, многие месяца лежать в госпиталях. Связи с домой, с родными не было, так как  его местность,  Смоленщина , была оккупирована немецкими войсками.

0

11

Интереная и поучительная история! :cool:

0

12

Цыганки так часто лгут, что, иногда, могут сказать правду!  http://www.kolobok.us/smiles/standart/smile3.gif

0

13

Иван Яковлевич Абрамов
"Как это было"

«ОККУПАЦИЯ»
ЧАСТЬ II
Где-то в сентябре месяце мы получили первое и последнее письмо от отца. Посылал он его из гор. Ефремова Тульской области. В письме отец писал, что их одели, дали оружие и направляют на Ленинградский фронт. В то время для страны это был, наверное, наиболее сложный и трудный фронт. Командовал им сам Жуков Г.К., впоследствии Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза. Больше писем от отца мы не получали.
8 октября 1941 года во второй половине дня нашу деревню заняли немецкие войска. Мы уже были к этому готовы, вернее знали, что вот-вот это с нами случится, так как отступающие красноармейцы говорили, что скоро временно покинут нас.
День 8-го октября начинался тревожно. Никто не работал, все были на улице и в тревоге ждали какие-то перемены. Хорошего, пожалуй, не ждал никто. Беспокоились за страну, за свою жизнь и жизнь своих близких. Оставят ли они нас живыми? Как-то будет? И так далее и тому подобное.
И вот часа в два дня мы увидели, как со стороны станции Алферово на дороге через поле появилось что-то похожее на огромную змею-удава. Это была колонна пеших немецких солдат длиною более километра и шириной в четыре человека. Дорога через поле была неровная, с частыми поворотами, склонами и подъемами, поэтому движение солдат и напоминало движение змеи в нашу сторону.
Перед входом в деревню их обогнали мотоциклисты, это была разведка. Они въехали, посмотрели и, увидев, что кроме местного народа никого нет, быстро развернулись к той огромной колонне. Там, видимо, доложили, что противостояния нет, и колонна походным маршем вошла в деревню. Без остановки и без нашего разрешения начали занимать наши хаты, грабить наше немудреное добро, которое им приглянулось, и резать скот.
Вдруг со стороны Вязьмы, с востока, появился двухмоторный немецкий самолет «Юнкерс-88» с разбитым брюхом. Летел низко, чуть ли не цеплялся за деревья и, перелетев деревню, упал на поле - на брюхо, не выпуская шасси, оставив огромный столб земли и пыли. Отвоевался. Это нас вдохновило, мы воочию видели, какой ценой дается немцам их продвижение на восток, на Москву.
А пехота занимала деревню. Через дорогу от нас жила одинокая старушка - баба Саша. И вот мы увидели, как баба Саша выходит из своего дома с перекинутым через вытянутые руки расшитым «крестом» полотенцем, а сверху на полотенце лежит круглая коврига (так в деревне называлась форма испеченного хлеба), а на ней щепоть соли. Это видение для нас было шоком, к тому же неприятным. Всю жизнь прожили в соседстве и никогда не подозревали о том, что она так гостеприимно встретит врагов, не боясь выдать своего предательства даже перед соседями.
А тем временем немцы заняли и ее хату с надворными постройками, а там был в хлеву большой боров, пудов на десять. Немцы кинулись его ловить, но он убежал на наш лужок, здесь он часто пасся, ну и конечно, пачкал, за что я его не любил. Один немец засел ему на спину, а баба Саша, стоящая рядом, бросилась его спасать, поясняя не понять на чьем языке: «панки, панки это мой». Но второй немец вынул из кобуры пистолет, оттолкнул хозяйку и выстрелил борову в голову. Баба Саша бросила свой «поднос» под ноги и упала от толчка солдата. Она кормила борова больше года, кормила для себя, а теперь его съедят те, кого она так душевно встречала?!
В один миг, в одно мгновение стало ясно даже не политику, а престарелой деревенской старушке, что пришли не друзья, не освободители, как они себя называли, а пришли грабители, убийцы, враги. Это был наглядный урок на всю жизнь для всех, кто находился здесь.
А боров в последний раз обвел взглядом толпу своих убийц, в которой стояла и его кормилица, на мгновение остановил взгляд на ней, и как бы с укором, молча спросил: «Ну, и кого ты встречала?» Потом он сунулся на передние ноги и упал на бок, а с головы у него текла горячая кровь. Глубоко вздохнул в последний раз, потянулся, сделал несколько конвульсивных движений и стал медленно выпускать последний из своей груди воздух, который теперь ему уже больше не нужен. Настала смерть.
Мне стало жаль его, я простил ему все «грехи», которые он несознательно делал на нашем лужке. Но помочь ему уже было нечем. А полотенце, хранимое бабой Сашей, может быть, не одно поколение, и тот хлеб с солью валялись в грязи под ногами «освободителей». Только винить ей было некого, ведь она все принесла сюда сама.
Разделывали борова быстро, небрежно. Кинжалами распороли брюхо, выпустили все внутренности и бросили их на землю. Забрали мясо, а все остальное разбросали, как будто не люди, а волки растерзали это животное.
Нашу корову, только что пришедшую с пастбища и еще не выдоенную, куда-то повели, накинув на шею веревку. Идти она не хотела, упиралась. А когда один из немцев ударил ее палкой, то она взревела, попыталась у нас найти защиту, но мы сами были теперь на правах ее или того борова. Больше мы ее не видели ни живой, ни мертвой.
Произошло все это в первый час оккупации. С этого началось наше «знакомство» с людьми, пришедшими к нам из другого мира. Люди были другие. Их разговор между собой был, как нам казалось, похож на непонятное бормотание. Одежда и обувь были не привычными для нашего глаза. Немцы были обуты в сапоги, а подметки сапог были окованы крупными металлическими с высокой головкой кнопками и подковами на каблуках. У наших красноармейцев в то время были солдатские ботинки, а выше ботинок до колен накручивались обмотки.
А мы еще не знали, что на долгие восемнадцать месяцев и шесть дней, не выезжая из своих домов, оказались в оккупации, или как потом писали в анкетах «находились на временно оккупированной врагом территории». Эта формулировка на долгие годы будет являться позорным и унизительным клеймом ни в чем не повинных людей.

0

14

Тамара Михайловна Тимашева сделала свою биографию литературой. Может быть, это самый верный путь в любом настоящем искусстве. По меньшей мере, благодаря этому дару, прошлое она делает, если так можно сказать, экзистенциональным опытом для любого читателя. Факты, переживания, радости, печали, мечты, драмы прошедшего, благодаря ее удивительной памяти и еще более редкому таланту доброго сопереживания к людям, становятся близки и понятны.
Ее литературный талант и историческая значимость ее произведений выходят далеко за пределы смоленской прописки, и могут быть внесены в список Клио, как значимый источник информации о военном времени. Наверное, мы еще не осознали новые критерии исторического мышления, предполагающего не сухой набор фактов, а способность не только понять, но и ощутить прошлое. Лучшие книжки по истории всегда начинались с этого, всегда привлекали к себе именно таким подходом. Пора отказаться отрезать историческую науку от личных чувств историка!
Я имел честь дружески общаться с Тамарой Михайловной. У нее был дар находить правильное восприятие, кажется, всего на свете. И я точного знаю, что это не просто свойство интеллекта, а способность души человека глубоко чувствовать и сопереживать.

Т.М. ТИМАШЕВА
ГОРЬКИЕ БЫЛИ

Редактор: Ю.Н. Шорин
Книга издана при поддержке депутата
Смоленской областной Думы В.В. Бочерикова
Смоленск. 2009

…Не выбирай какое-нибудь время жизни, чтобы начать автобиографию. Броди по жизни, как вздумывается. Говори о том, что интересует тебя в данную минуту, пиши о прошлом и том, что тебе только что пришло в голову. Тогда ты столкнешь современность с тем, что было давно-давно. Не нужно никакого таланта, чтобы сделать это.
Марк Твен

ГЛАВА 1.
Немецкое кладбище. Барбос. Перезахоронение. Наши бойцы. Сигней. Соседушки-соседи. Тревожные ночи.

Дочери пришло письмо из Германии, удивившее сначала нашу семью. Позже выяснилось, что подобные письма получили многие жители Орла, члены общества охраны памятников.
Незнакомая немка (через переводчицу) писала, что едет в Орел в составе туристической группы и хочет отыскать могилу своего отца в деревне Апажа Орловской области. И просит нашу дочь найти ей транспорт для поездки в эту деревню, где есть немецкое кладбище. Наивная немка сообщала, что знает, в каком ряду кладбища и под каким номером находится могила ее отца.
Какой там ряд, какой номер! Хорошо, если еще есть эта деревня Апажа! А что касается немецкого кладбища, уверенно можно было сказать, что его давно и в помине нет. Ведь с болью в сердце читаешь или слышишь по радио, что сейчас, в 2001 году, у нас, на своей земле, еще тысячи наших незахороненных солдат… Прочла об этом горестную статью Евгения Носова, писателя-фронтовика (газета «Труд» от 19 апреля 2001 г.).
Сначала дочь узнала, что деревня Апажа теперь уже в Брянской области. Но на карте этой области деревни Апажи не было. После долгих поисков дочь разыскала какого-то коллекционера, что позволил ей снять ксерокопию с его топографической карты. И наконец нашла знакомого с машиной и знанием десятка немецких слов. В молодости он служил в Германии.
Они подъехали к мотелю «Шипка», где остановилась немецкая группа, и увидели среди туристов знакомых орловцев. Тех, кто получил такие же письма из Германии.
А немцы шелестели картами: Орловской, Курской, Брянской, Калужской, Рязанской областей. Картами, изданными в Германии!.. Все эти туристы ехали в центральную Россию с одной целью — отыскать могилы своих родных, погибших на войне.
Я напрашивалась у дочери в эту поездку в качестве переводчицы. «И не думай! — сказала дочь. — Такая дорога не для тебя!» Она оказалась права. Стоит ли говорить о наших дорогах!
Но вот и деревня Апажа. К машине подошли старушки. Узнав о цели приезда, женщины заохали: «Да вы же туда не пройдете, там сейчас все разворочено, газ проводят, из грязи ног не вытянешь…» Сердобольные старушки принесли три пары резиновых сапог.
Кладбище оказалось большим полем. Немка сфотографировала это поле со всех сторон. Потом достала из сумки веночек и пакетик с землей. Положила на поле венок, высыпала землю. Постояла, шепча молитву. Потом набрала в пакет земли. Тут они заметили под ногами какую-то косточку. Немка взяла эту косточку, завернула в платочек и положила в сумку.
Потом они пошли в деревню, немка раздавала встречным привезенные сладости. Старушки предупредили: «К магазину не ходите! Там такие барбосы собираются, могут обидеть…»
Когда немку отвезли в мотель, и шофер подвез дочь к нашему дому, они увидели в машине забытую немкой панамку. Водитель не захотел снова ехать за город, и дочь пошла на автобусную остановку.
Немка встретила ее, посвежевшая после душа, умиротворенная, радостно сообщила, что она уже позвонила в Германию. Сообщила родным, что посетила могилу отца…
После рассказа дочери о поездке на кладбище нахлынули на меня воспоминания… Косточки, перемешанные с землею… Барбос, усвятский мужик… Оранжевые «ноготки» на могиле, словно веночек… Перезахоронение… Перезахоронение, как же я запомнила этот день! До мельчайших подробностей. Когда же это было? Кажется в 1952 году…
Жаркий полдень. Я вернулась из города. Стою у крыльца и отвязываю от багажника велосипеда сумку с хлебом. Его дразнящий запах преследовал меня всю дорогу. До чего же вкусный хлеб выпекали тогда  у нас в Дорогобуже!
На стук прислоненного к стене велосипеда из сеней выглянула мама:
— Обедать будешь?
— Сейчас! — кричу я, убегая к реке.
Чистый настил пральни, теплый от солнца. Став на колени, плескаю водою в лицо, с наслаждением опускаю голые до плеч руки в прохладную глубину, смотрю, как ползают по дну ленивые пескари…
Как же я мечтала об этой минуте, когда мой велосипед несся по пыльному знойному большаку! Как здорово, что наш дом у самой реки! И как я люблю эту нашу праленку с неизменной скамеечкой и длинной доскою, идущей от берега! Отец мастерил ее, как только спадала после разлива вода, и снимал, когда река начинала покрываться ледком. И так каждый год. Сколько труда и терпения! Но зато сколько удобства и удовольствия! Искупаться бы сейчас, но есть здорово хочется. А еще мне показалось, что мама чем-то расстроена. Я поспешила домой.
Доставая мне из печи обед, мама гремела ухватом, верный признак… Она поставила передо мной тарелку с супом, я вопросительно глянула на нее. Ничего не сказав, мама ушла на кухню и там подозрительно шмыгнула носом. А потом заговорила:
— Наших бойцов сегодня увезли… Перезахоронение…
— Перезахоронение? — Я, облегченно вздохнув, взялась за ложку.
Нашими бойцами мы называли бойцов, погибших при бомбежке вблизи нашего дома и похороненных тут же на берегу.
Недавно я была в Сафонове и видела, как происходило там перезахоронение останков бойцов и партизан. Под торжественно-скорбные звуки оркестра плыли в огромную квадратную яму красные гробы, один за другим, один за другим… А над площадью звенел из репродуктора детский голос:

Куда б ни шел, ни ехал ты,
Но здесь остановись,
Могиле этой дорогой
Всем сердцем поклонись…

И от этого голоска, от этих знакомых строк Исаковского щемило сердце…
— Перезахоронение — это хорошо, — задумчиво повторила я. — Наверное, памятник им там поставят…
— Хорошо? — вдруг вскипела мама. — Хорошо, когда это делается по-людски, а не так, как все у нас, тяп-ляп! И каких только мужиков прислали это сделать! Один Барбос чего стоит! Представляешь, стал лопатой из одного черепа золотые зубы выбивать! Да тут бабы вовремя подошли, они на поле рядом работали. Это они мне и рассказали, я пришла, когда все уже уехали. Ну, бабы и давай на Барбоса кричать: «Ты что, разбогатеешь с этого? Ты, вон, когда мы в Германию за коровами ездили, целую тачанку шелка себе привез! Стены в хате шелком оббил, а как был Барбосом, так и остался!..» И медичка наша там была, прислали ее наблюдать. А она стояла в сторонке да с мужиками хихикала, ничего, говорят, и не смотрела. Собрали они черепа, а все остальное бросили и уехали. И даже яму не закопали! Косточки кругом валяются…
И ведь надо же такому случиться, теперь в 2001 году, я получаю стихи, где фигурирует тот же усвятский мужик, Александр Пауков, по прозвищу Барбос! А стихи написаны в 1920-е годы! Усвятским поэтом Нестором Мазуровым. Стихи прислал мне наш известный  реставратор Болдинского монастыря Александр Михайлович Пономарев. Он нашел их в архиве Петра Дмитриевича Барановского, своего знаменитого учителя.

Товарищ Барановский, историк вековой!
Ты выслан как московский судьбою роковой.
Ты терпишь здесь пропажу от грязных пауков,
А я таких примажу, незрелых дураков.
Давно я собираюсь примазать дикарей,
Пристрастьем разгораюсь, пишите их скорей.
Пишите все подробно, какой там был хаос.
Сказать ведь неудобно. Там есть один Барбос.
Зовут-то Александром. А кличку за хаос
В скандале безобразном сказали все: «Барбос».
Барбосом окрестили, не стоило труда,
Молвою припустили, остался навсегда.

Что произошло тогда, в 1920-е годы, теперь не узнать, что за пропажа, что за хаос. Вероятно, это было при реставрации Барановским Усвятской церкви или при ее перевозке. Но ясно одно: наш Александр Барбос уже в юности был барбосом. Сколько же их у нас, этих барбосов!
— Косточки кругом валяются, — повторила мама. — Ты ешь, а потом пойдем, соберем их…
Я поперхнулась. Сдавленно проговорила:
— Ру-ка-ми?
— А ты чем думала? — рассердилась мама. — Граблями, что ли? Человеческие косточки…
Но увидев, что у меня кусок застрял в горле, она смягчилась:
— Ладно, ешь, ешь, потом…
Но я уже ела через силу. Брать руками могильные кости!..
С содроганием шла я за мамой к берегу. Но когда увидела разверзнутую воронку и разбросанные, как мусор, пожелтевшие кости, что-то словно перевернулось в душе, разом смешалось все: гнев, боль, жалость… С каким-то остервенением бросилась я собирать кости. Невольно отмечала про себя: это вот, кажется, ключица, это ребро, это голень…
Мы сложили кости на дно воронки, закопали, сделав круглый, по форме воронки, холмик. Как было и раньше. После войны, когда мы построили новый дом, мама посеяла на могиле бойцов «ноготки». До поздней осени пламенели эти «ноготки» над обрывом, словно маленький костерок.
— Надо опять «ноготки» посеять,  — сказала мама. — Пускай там, на горе, памятник им ставят, а мы их тут поминать будем, где они и погибли…
Как здесь погибли бойцы, мы знали со слов тети Нюры, маминой сестры. В тот роковой день она, приехав в Усвятье, угодила под бомбежку мостов через Ужу — старого моста и двух новых, наведенных военными. Наши старосельцы узнали, что нас эвакуировали, а дом подвергается разграблению. И тетя поехала в Усвятье, чтобы забрать то, что еще не успели унести. Многие усвятцы тогда не уехали. Да и остальные скоро вернулись, когда линия фронта установилась на Соловьевой переправе.
Едва тетя успела положить на телегу какие-то вещи, как начался налет. В это время бойцы ловили на реке рыбу. Они сняли с чердака наш огромный невод, разрезали его на части и отправились на Ужу. Фугаска упала как раз  у того места, на краю берега! В этой же воронке бойцов и похоронили. Сколько их было, никто из соседей сказать не мог. Говорили: человек десять, а может, и больше. Может, и не всех похоронили, ведь там были лишь фрагменты тел…
Наша бедная тетка, полумертвая от страха, валялась вместе с бойцами в картофельной борозде. Один боец был убит. Его похоронили тут же на нашем картофельном поле. Но когда мы вернулись, там была только яма.
Чудом уцелела лошадь, привязанная у крыльца. Когда тетя пришла в себя и схватилась за вожжи, в нее намертво вцепился наш сосед Сигней:
— Иванна! Спаси грешную душу, возьми меня в Староселье! Тут же спасу нет! (Сигнеем у нас называли Евстигнея.)
Тетя уже знала, что эта грешная душа успела поживиться многим из нашего дома, но сейчас трясущийся, посиневший от страха горбатый Сигней был жалок.
— Поехали! — сказала тетя.
Посинеть от страха Сигнею было с чего. Новый дом Егора Лакина, что был рядом с домом Сигнея, рассыпался в прах! Остался лишь один уголок пола. И в этом углу (а это был «святой угол») лежала вся семья Егора, все остались живы… Взрывной волной смело хатку Маши Мазуровой, а сама Маша сидела в это время под печкой.
О том, что произошло дальше с Сигнеем, наши старосельцы не могли вспоминать  без смеха. Но сначала надо рассказать о старосельском окопе, который для бабушки и Толика вырыл, уходя на войну, дядя Федя. Тогда у нас землянку все называли окопом, все, даже военные иногда, хотя это укрытия разного типа. По давней привычке и я называю землянку окопом. Дядя Федя как-то не подумал, что окопчик очень мал, а его семья может пополниться. Тогда ведь говорили, что война скоро кончится, что «мы немцев шапками закидаем». Помню, в нашем селе говорили, посмеиваясь, что Орешкины уже вырыли себе окоп: «Андычата думают, что их первыми бомбить будут!» (Андычата (индюшата) — это было прозвище Орешкиных.)
Но смотреть окоп к Орешкиным все же ходили. Дядя Федя, человек несведущий в военной науке, построил окоп чуть ли не под окнами дома. Рухни дом, из окопа не вылезти.
После первой же бомбежки из Смоленска приехали дочь дяди Феди Нина и его сестра Анна. Странно, что ее мужа — шеф-повара известного смоленского ресторана «Днепр» — с работы не отпустили. Он работал в ресторане до тех пор, пока  по Заднепровью не пошли немецкие танки… Дядя Миша появился в Староселье поседевший и в одном ботинке. На Соловьевой переправе он попал под бомбежку. От того, что он там видел, долго не мог прийти в себя. Кровавые воды Днепра, и мост, что может только присниться в страшном сне… Мост из машин, повозок, орудий, лошадиных трупов и человеческих тел…
На другой день приезда Сигнея в Староселье над селом закружил самолет… Сигней рванулся в окоп первым. Но увидев, что и все туда бегут, перепугался, что сейчас в этой тесноте его, такого маленького, сомнут, затопчут! Как черт из табакерки, выскочил он наверх с пронзительными криками:
— Не! Не! Не! И тут спасу нет! (А голос Сигнея всегда напоминал тележный скрип!)
Никто в окоп не полез. Все изнемогали от смеха… Но самолет покружил-покружил над селом, да и сбросил бомбу на дальних лугах. И неизвестно, чей это был самолет. Это была единственная за всю войну сброшенная здесь бомба.
Вечером Сигней удрал домой.
— Ишь ты, как припустился, — говорила, глядя ему вслед, тетя Нюра. — Наверное, вспомнил, что я не успела забрать из сеней столярные инструменты!
Тетя не ошиблась. Столярные инструменты моего отца перекочевали в дом Сигнея… Эх, соседушки-соседи! Вспомнить бы мне вас добром! А вот приходится вспоминать с горечью. Да еще с какой горечью!..
Первый встреченный нами по возвращении из эвакуации сосед был в вышитой косоворотке моего отца. Отец отводил от него глаза, а мужичок, как ни в чем не бывало, рассказывал нам о бомбежке села. А я, зайдя в дом моих одноклассниц, вдруг увидела на стене наклеенные картинки из нашей книги «Чудо-сказочки»! Эту редкую, старинную книгу подарили мне и Толику девочки Конокотины, внучки старосельского попа Григория Конокотина. Я не могла повернуться и глянуть на этих сестричек. Они разорвали книгу, неужели их не тронули такие чудные сказки! И где же наклеили украденные картинки? В «святом углу»!..
Я словно видела, как эти девочки, эти две тихони, крадутся в наш дом, открывают ящик моего стола, смотрят мои рисунки, читают дневник… Я повернулась. Они смотрели на меня своими «ясными глазками»… Но странно, мне почему-то стало их жаль. Жалкие они какие-то…
И с горечью вспоминается: наши бойцы вели себя в нашем доме варварски. Когда мы вернулись, мама первой вошла в дом и не разрешила зайти мне и брату. Сразу отправила нас в Староселье к бабушке. Иначе бы та мерзкая картина осталась в детской памяти. Но я все равно «видела» это по рассказам тети Нюры и мамы. Не один день ходили они в Усвятье приводить дом в порядок, убирали, отмывали, выветривали…
Весь пол в столовой был залит запекшейся кровью, здесь разделывали, а может и резали, наших поросят, кругом останки, протухшие кишки, вонь…
Свиную голову зачем-то бросили под печь. Ее не сразу и нашли. Непонятно было, откуда смрад. Можно ли оправдать это расхожей в то время фразой: «чтоб немцу ничего не досталось»?..
Добрыми словами можно помянуть только Мазуровых и Сосонкиных, Коммунистовых по-уличному. Это были соседи!
Скоро мы переехали в свой дом, где остались голые  стены. Кое-какие вещи, случайно увиденные у соседей, вернулись домой. Мы спали на полу, опасаясь бомбежки моста. Запомнилось, как по потолку то в одну, то в другую сторону двигались светлые полосы — это по большаку шли машины. И даже теперь, когда ночью из окна бегут по потолку полоски света от пробегающих по шоссе машин, мне всегда вспоминаются те ночи в нашем опустевшем доме, ночи, полные тревожного ожидания… Мне кажется, что я тогда совсем не спала, а только и делала, что прислушивалась. Вот какой-то ноющий звук. Самолет? Нет, это снова тяжелая машина на подъеме к мосту…

0

15

Т.М. ТИМАШЕВА
ГОРЬКИЕ БЫЛИ

ГЛАВА 2.
Голубой автобус. Первый налет. Эвакуация. Беженцы. Сергей Иванович. Домой. Госпиталь.

Самолетов я боялась панически. Это чувство страха стало потом таким обостренным, что я слышала звук самолета задолго до того, как это начинали слышать другие.
— Самолет! — говорила я.
— Выдумываешь! — отвечали мне.
Но всем своим существом я уже ощущала это угрожающее дрожание воздуха. Проходила минута, другая, третья… И гул самолета уже слышали все.
Страх закрался в мою душу в тот вечер, когда ушел голубой автобус… Тогда, в начале июля сорок первого, война в моем селе Усвятье виделась лишь в том, что за рекою копали противотанковый ров, да по большаку часто мчались машины. Машины с грузом, машины с людьми. Появилось новое слово «беженцы». А жители села обязаны были по очереди дежурить на мосту и проверять у всех проезжающих документы. (Не понимаю, что могла дать такая проверка? У дежурных ни телефона, ни оружия. Сельсовет, где был телефон, далеко…)
Запыленный голубой автобус подходил к мосту. А дежуривший там Егор, по прозвищу Большой, зазевался, потом спохватился и едва ли не в двух шагах перегородил автобусу дорогу. Автобус вздрогнул, заскрежетали тормоза. И долго потом пришлось шоферу копаться в заглохшем моторе.
Из автобуса высыпали дети, мал-мала меньше. Вышли две женщины. Мама схватила кувшин с парным молоком, крикнула мне: «Возьми кружки!» И поспешила к мосту.
Детишки бегали по лугу, что-то весело лепетали. А усталая женщина, опустившись на траву, роняла страшные слова:
— Два автобуса с детками у нас было… Самолет за нами гнался… Всех разом…
Автобус ушел, а мне все еще слышалось под стук собственного сердца: «Всех разом… всех разом… всех разом…» Никак, никак не вязались эти слова с таким чудным вечером! За гору в сиянии уходило солнце. Над дорожкой клубились в танце комары-толкунцы. На реке изредка всплескивала рыбка. Запахом меда тянуло из нашего сада. И нежным ароматом цветков «ночная красавица». На селе кто-то искал заблудшую овечку и кричал звонко и весело:
— Кыть-кыть-кыть-кыть!
…Но ведь здесь, здесь и только что прозвучало: «Два автобуса с детками у нас было… Самолет за нами гнался… всех разом…»
…Ослепительный солнечный день. Россыпи цветов на некошеном лугу: ромашки, колокольчики, луговые гвоздики,  лютики, горицвет… Я, Валя Головкина, Нина и Шура Орешкина уже набрали целые охапки. Это цветы для Веры, нашей подружки… Вера Неменкова утонула на глазах всех купающихся. Вода в реке, вздувшейся от прошедших обильных дождей, была мутна, как в половодье. В тот день Веру не нашли. Наутро мой отец поехал по реке на лодке и увидел Веру. Вокруг нее колыхались желтые цветы кувшинок… Веру похоронили, а ночью на село упала первая бомба. Вот почему мне запомнилось это число.
В ночь с 8-го на 9-е июля на мосту дежурили мои родители. Я проснулась от взрыва. Братишка спал. Я выскочила на крыльцо. От моста бежали родители:
— Самолет на горе бомбу бросил!
На горе слышались крики… (Наутро мы узнали, что бомба упала у дома Ивана Солодкова, по прозвищу Куманёк. Убило его младшего сына Витю.)
Оказалось, перед этим (как рассказывали родители) к мосту примчалась машина, и военные предупредили дежурных, что сейчас пройдут грузовики с особо важным грузом. Их преследует немецкий самолет. Никаких остановок и проверки документов!
Едва колонна проскочила мост, как со стороны кладбища в небо взлетела ракета, за ней другая, и раздался взрыв. Но самолет-то не пролетел! Куда же он подевался?
Мы разговаривали, стоя на берегу возле накануне вырытого нами окопа — узкой щели углом. И увидели в сером предрассветном небе огни самолета. Самолет шел низко, и странно, мы совсем не слышали его звука. Словно зачарованные, мы смотрели, как мигают, приближаясь к нам, его огоньки. И вдруг по небу в нашу сторону чиркнула и рассыпалась искрами огненная нить.
Отец, в один миг столкнув нас с мамой в окоп, прыгнул вслед. Над нами с треском промелькнули сверкающие зеленые точки. Несколько минут мы сидели молча, оцепенело глядя вверх. Самолет исчез.
— Господи! — встрепенулась мама. — Славик в доме один!
Мы собирались завтракать, когда послышался рокот самолета. Выбежали на улицу. На другом берегу Ужи над противотанковым рвом снижался самолет и расстреливал работающих там людей. А днем началась бомбежка Дорогобужа. Самолеты неслись к городу на небольшой высоте, были видны кресты на крыльях. Черные клубы дыма потянулись с аэродрома. Помню, что я кричала и плакала…
И наступило утро, когда мы услышали:
— Уезжайте! Уходите! Немцы на Соловьевой переправе!..
И надо же такому случиться: в то утро у нашего крыльца стоял запряженный конь! Отца вызвали в Дорогобуж по каким-то делам военного времени, и мы с мамой волновались, вдруг он попадет в городе под бомбежку.
Мама мечется по комнатам, хватает какую-то одежду. Отец бросает с крутого обрыва в глубокий омут свое охотничье ружье и мой новенький, еще в смазке, велосипед. (Река сохранила нам эти вещи.)
На селе послышался вой. Женщина выла и причитала. Услышав это, я задрожала и заревела.
— Чем реветь, лучше найди мою карту! Она пригодится! — крикнул мне отец. И побежал в поле за коровой.
Я роюсь в бумагах, слезы застилают глаза, но я нашла эту старую, протертую по складкам до дыр, топографическую карту Смоленской губернии. (Отцовская реликвия с гражданской войны.)
От тех дорог, по которым повела нас эта карта, лишь обрывки воспоминаний.
…Первая остановка в пути. Школа в большом саду. Кто-то выносит нам воды. Родители говорят о каком-то учителе, что посадил этот сад. Кажется, это была деревня Сковородино.
…Дорога на Волочёк. Колеса вязнут в песке, пыль до верхушек сосен… Подводы, подводы, подводы… С ревом и блеянием бредет колхозное стадо… Гул самолета… Паника…
…Дождливый вечер в сумрачном еловом лесу. Дым костров стелется по земле. Крики:
— Гасите костры! Самолет!..
…Деревня Подмошье. Хозяин большого дома — степенный дед Павел. Множество  беженцев, спящих вповалку на полу. Здесь мы набираемся вшей. Мама просит отца отрезать мне косы, тот никак не соглашается:
— Рука не поднимается…
Мне моют голову керосином, косы спасены! Внук деда Павла белоголовый Палька (Павел) водит компанию ребятишек по лесу, объедаемся малиной… А беженцев в деревне становится все больше и больше. Мы едем дальше.
Теперь к нам присоединилась семья учителей Щемелининых: Сергей Иванович, Нина Федоровна и трое мальчишек. Раньше они были нашими добрыми соседями. Их старинный дом был за рекой у самого моста. В 1939 году началось переселение с хуторов. Их переселили в Слойково, земля за Ужей отошла к слойковскому колхозу. Во время войны я не раз слышала такое: «Вредительство это — переселение! Чтоб немцу бомбить было лучше…»
…Дорога по аллее из величественных «екатерининских» берез, едем по ней, едем… Такую красоту не забудешь… Но где это было, где? В каком-то лесном краю. Наверное, потому они здесь и сохранились, как и у нас на горе Крутой, у деревни Быково. Тоже лесной край. А в Усвятье только и было четыре березы у дома Щемелининых. Отец же рассказывал, что в его детстве «екатерининских» берез на большаке было много.
…Лесная деревня Пустошка, уже во Всходском районе. Вокруг деревни изгородь. При въезде в деревню нам приходится открывать ворота.
— И у нас в старину так было! — вспоминают взрослые. — Подъезжаешь к деревне — открывай ворота. Вокруг деревни изгородь, чтобы скот по лесу не разбегался. А какие же были тогда кругом леса!..
Первые встреченные нами жители Пустошки: мужичок в посконных портках, которые держались на большой деревянной пуговице, и здоровенная деваха, в ее косе была вплетена не лента, а раскрашенная стружка…
Но и в этой глухой тихой деревеньке был один страшный день, когда я снова кричала и плакала. На моих глазах два «мессершмитта», словно бумажную игрушку, испепелили маленький самолетик с красными крестами на крыльях.
Мы шли по малину: я, Фроська (дочка хозяев, в доме которых мы жили) и мальчишки Щемелинины — Аркашка и Валерка. Над лесом затарахтел «кукурузник». Санитарный самолетик был нам знаком. Целый день он сновал туда-сюда над лесом, перевозил раненых от Ельни. В Ельне шли бои.
Две большие хищные птицы вырвались из облаков и с торжествующим ревом понеслись за беззащитной птахой… Самолетик задымил и рухнул в лес. Вся деревня бегала потом на то место смотреть. Говорили, что от обгоревшего летчика осталась только верхняя часть туловища. Это была девушка. Приехавшие за ней с аэродрома летчики сказали: «Наша Маруся»…
Деревенский дурачок Егор любил по вечерам у опушки леса распевать песни. Особенно любил он одну нелепую песню, вероятно, своего сочинения.
— Конь зя-я-я-лёный по орешнику гуля-я-я-яв! — вдохновенно орал Егор.
Эхо катилось по лесу. Но в тот вечер Егор не пел свою песню. Встречая кого-нибудь, он тыкал рукою в сторону леса и возбужденно твердил:
— Мяско жарко! Мяско жарко!..
…Нашей кормилицей во всех скитаниях была корова Зорька. Теперь она кормила две семьи. Молока  хватало. Хлеб и молоко, другой еды не помню. За хлебом мы с Валеркой ходили в Буду. Когда шли по мосту через Угру, невольно вспоминалась наша Ужа, наш мост, старая смоленская дорога, возле которой так безмятежно катилось мое и Валеркино детство… Совсем-совсем недавно…
Мы узнали, что недалеко от Пустошки, в деревне Алёшино, много беженцев из Дорогобужа. Отец и Сергей Иванович отправились туда навестить своего старого знакомого Сергея Григорьевича Конокотина. (Конокотин был в 1919–1920-е годы организатором и директором Семендяевской школы.)
Наши мужчины, вернувшись из Алёшина, принесли новость: многие уже вернулись домой. Фронт остановлен на Днепре. Дорогобуж больше не бомбят, город сожжен и разрушен.
И отец решил съездить домой, глянуть, что там творится. Через три дня он вернулся. Увидев его, мы со Славкой закричали от радости: рядом с велосипедом мчался, высунув язык, наш рыжий лохматый Стоп!
Уезжая, мы спустили Стопа с цепи, уверенные, что он побежит за нами. Но пес, обрадованный необычной в это время свободой, сразу куда-то умчался. Его ведь спускали с цепи только на ночь. Напрасно мы со Славкой, глотая слезы, кричали: «Стоп! Стоп!..» И вот такая радость! Но наш Стоп теперь вздрагивает от каждого резкого громкого звука.
— В него не раз стреляли, отпугивая, да и застрелить хотели, — рассказывал кто-то отцу. — Он бойцов в дом не пускал.
Подъезжая к своему дому, отец увидел соседа Никифора. Тот старательно отдирал доски от нашего коридора. Отец, бесшумно подкатив на велосипеде, спросил:
— Что же это ты тут поделываешь, Никифор?
Никифор упал на колени:
— Ай, прости меня, Ахремыч, прости!
Эх, соседушки-соседи!..
Мы держим совет: ехать домой или нет? Против один Сергей Иванович. Сергей Иванович, как и я, панически боялся самолетов. Нет, наверное, даже больше меня, ведь он оберегал свое сокровище, своего младшенького, Витальку. А малыш был хорош! Как ангелочек: темно-русые кудри, ямочки на щечках, глазки-вишенки. Едва заслышав гул самолета, Сергей Иванович брал на руки Виталика, обнимал, стараясь закрыть его своим длинным худым телом…
Однажды Аркашка решил подшутить над отцом. Уселся на улице под окнами и стал гудеть, подражая самолету. Сергей Иванович забеспокоился, отставил в сторону кружку с молоком…
— Виталик, иди сюда!
Взяв сынишку на руки, лег с ним на пол… Мы все затихли. Аркашка продолжал гудеть… Сергей Иванович, что-то почуя, встал, глянул в окно и сказал сердито:
— Макушка видна!
…Мы едем домой! По дороге к нам присоединились наши усвятцы, Филя и Ольга Сосонкины. У них тачанка, запряженная парой добрых лошадей, они угоняли в тыл колхозное стадо и теперь возвращались домой.
Под вечер у деревни Громово мы спускаемся с высокой горы. Внизу речушка и мосток. И тут над нами начинается воздушный бой. Было всего два самолета, но они подняли такой вой, такую стрельбу, что с трудом пришлось сдерживать наших вздыбившихся лошадей!
— Филя! Бросай коней! Спасайся! — кричала Ольга.
А мы с Сергеем Ивановичем в мгновение ока очутились под мостом. Стараясь не замочить ноги, согнувшись в три погибели, Сергей Иванович прижимал к себе Виталика. Валерка подбегал к мостику и кричал нам:
— Не бойтесь! Тамар, не плачь! Они сейчас улетят! Они уже улетают!
И они улетели. Разлетелись в разные стороны, поиграв в эту страшную игру…
…Уже знакомые места: Болотово, Лукьяненки… На лугах за деревней Лукьяненки лежит сбитый немецкий самолет. Ликующие мальчишки понеслись к нему, я не пошла, вспомнилось: «Наша Маруся»…
Мне снова вспомнился тот санитарный самолетик, когда я увидела на крыше нашей Семендяевской школы большой красный крест. Это мне вспоминалось всякий раз, стоило глянуть из Староселья в сторону Семендяева, где над зеленой купой деревьев возвышалась крыша с красным крестом на белом фоне. И всякий раз тревожно было на сердце: ведь немцы бомбят госпитали…
Занятий в школе не было. Отец и мать с учениками работали на колхозных полях. У отца, как у директора школы, пока еще была броня от призыва в армию. Я тогда большей частью жила в Староселье, так как с утра все ученики Семендяевской школы выходили на работу, мы брали лен.
В нашем предполагаемом восьмом классе было много дорогобужских учеников. Я познакомилась и подружилась с Аней Повалюхиной. Мы работали вместе и надеялись, что будем вместе учиться. Наша учительница литературы Антонина Емельяновна Павлова однажды собрала старшеклассников и объявила:
— Надо организовать концерт для раненых в госпитале.
С каким рвением начали мы разучивать стихи, песни, сценки! Но концерта не было. Было слово «эвакуация», и зарево во все небо… Над нашей школой…
…А Щемелинины, вернувшись домой, скоро уехали в тыл. Не смог Сергей Иванович «сидеть на пороховой бочке». И этим отъездом спас Сергей Иванович своих сыновей. Не избежать бы Аркашке и Валерке белой нарукавной повязки с черной надписью «Polizei»… Потом, разумеется, и десятка лет заключения…
Старший из мальчишек Щемелининых, Аркадий, закончил войну летчиком. С Валеркой (он теперь единственный, кто остался из семьи Щемелининых) мы изредка обмениваемся письмами, делимся своею тоскою по родным местам. Вспоминали и деревню Пустошку. И тот санитарный самолетик…

ГЛАВА 3.
Седьмое октября 1941 года. Бабушкин дом. Толик. Нина. Немцы. В городе. Военнопленные.

Седьмое октября 1941 года… Еще днем отец и мать работали с учениками на колхозном поле, а вечером приказ: эвакуация…
Мы покидаем свой дом во второй раз. Я все оглядываюсь назад. Там, по  темному небу ветер размётывает огромное пламя. Мы знали, что горит колхозный хлеб в Староселье. И пекарня. Но не знали, что горит и моя школа…
Наша повозка медленно движется по большаку среди толпы усталых бойцов, весь день идут они от Соловьевой переправы. Идут, чтобы наутро стать военнопленными или уйти в небытие… Кто же мог тогда знать, что кольцо окружения уже смыкается! И где? Под Вязьмой!.. Ведь и мы надеялись, что уедем в тыл, надеялись!
К рассвету доехали до Дорогобужа. Улица запружена народом: бойцы, пешие, конные, повозки, машины.
В ожидании, пока в этом потоке приблизится наша повозка, я стояла с велосипедом у стены Никольской церкви. Ко мне подъехал всадник. Наклонился и спросил наигранно-весело:
— Девчушка! Куда едешь?
Но увидев, как дрогнули у меня губы, он смутился и поспешно проговорил:
— Ну, ну… Не горюй! Мы еще вернемся, вернемся!..
Мы поравнялись с домом Петуховых, дальних родственников мамы. И она сказала отцу:
— Давай завернем к Петушку, дети совсем замерзли.
Петушок, маленький юркий старичок, посылает меня на печь. Но только я сунула свои холодные руки под лежавшее там одеяло, как грохнул взрыв, и на меня посыпались кирпичи. Я скатилась на пол, где уже лежали все, кто был в комнате. Еще удар, еще…
— В окоп, в окоп! — закричал Петушок.
Мы мчались по огороду вслед за Петушком и его дочерью, а за нами бежали какие-то две женщины. Но как все успели, как успели? Невероятно… Ведь над нами уже слышался леденящий душу свист… Обрушивались, падали в окоп друг на друга. И разом, всей своей грудой тел, ощутили, как шатнуло в сторону земляные стенки окопа. Сквозь звон в ушах голос Петушка:
— Все живы? Все живы? Слава тебе, Господи!
Кто-то первым, стряхнув с себя землю, выглянул наружу и закричал:
— Ой-ё-ёй! Вот это воронка!
Край воронки был в трех шагах от окопчика… Соседнего дома не было, кругом разбросанные бревна. К нам подбежали двое мужчин:
— Смотрите, за Днепром немецкие танки!..
…Через  три дня мы возвращались домой из занятого немцами Дорогобужа. На выезде из города немецкий солдат пытается отобрать у меня велосипед. Наверное, это был финн, рыжий, мордастый, он говорил на каком-то странном протяжном языке. Его товарищ сначала стоял в стороне, попыхивая трубкой, а потом стал звать его с укоризною в голосе. И он сдался, отпустил меня. Я так крепко вцепилась в руль, что он не мог оторвать от него мои руки.
За городом мы увидели лагерь военнопленных. В поле за колючей проволокой медленно передвигались люди в шинелях. Ходили, ходили, чтобы не замерзнуть. И я вспомнила всадника. Если жив, то здесь. Но жив ли он? Ведь тогда через несколько минут в городе начался ад…
На большаке, чуть накренившись, стоял подбитый танк с красной звездой. Два танкиста лежали рядом. От их тел дорогу пересекала застывшая черная лужа. Я не могу смотреть, я зажмуриваюсь, но снова смотрю, я боюсь наступить… Ах, всадник, всадник! Как еще нескоро, как нескоро сбудутся твои слова: «Не горюй! Мы еще вернемся! Вернемся!..»

…Мне говорить о том не хочется,
Я прогоняла мысли жуткие,
Те, от которых сердце корчится,
И дрожь, и колики в желудке…

Удивительно, что именно в эти дни, дни моих мучительных воспоминаний попались мне на глаза стихи Веры Кушнир. И сразу запомнились этой болью…
При отступлении наших войск в Усвятье были взорваны все мосты через Ужу: старый мост, два новых, что еще в июне навели военные, даже мосток через речку Усвятку. И все это вблизи нашего дома! Казалось, ничего бы от дома не осталось. Но на диво уцелели даже все оконные стекла. Перед эвакуацией отец забил окна досками. Но рассыпался дощатый коридор, и была сильно повреждена крыша. В ней стоймя торчали бревна, прилетевшие от моста.
Во второй раз вернулись мы в бабушкин дом, этот благословенный бабушкин дом! В то лихолетье давший приют и свое тепло семьям трех дочерей бабушки. И еще не одному чужому сыну…
Мы вернемся в этот дом и в третий раз… Вернемся со своей коровой Зорькой, со своим псом и петухом в корзине. Вернемся из леса. В сентябре сорок третьего. Немцы успели поджечь не всю деревню, только от реки до кладбища.
Когда я подходила к нашему пепелищу, впервые в жизни качнулась у меня под ногами земля, и все поплыло перед глазами… Пепелище еще курилось, от черных головешек ползли по земле тонкие голубоватые змейки. Жалобно мяукая, подошла наша кошка с обгоревшими усами. Но тут мощный взрыв бросил нас на землю. Это наехала на мину повозка наших односельчан, они забирали бревна от взорванного моста… Радость освобождения, но боль и слезы. Это осень сорок третьего…
Гнетущие серые дни, боль и слезы — это осень сорок первого. Мы вернулись, и я не узнала Толика. Как он осунулся! А ведь прошло-то всего несколько дней…
Моего непоседливого, смешливого двоюродного брата, моего озорного друга словно подменили. Нет, он не заболел, ни на что не жаловался.
Несмотря на свой недуг (костный туберкулез), Толик был веселым и подвижным мальчиком. Катался на велосипеде, на лыжах, любил беготню и шумные игры. Но и много читал, играл в шахматы с отцом и с заезжими гостями, рисовал, писал картинки на дереве масляными красками. Помню одну, что он подарил Нине. Лунная ночь, белая хатка, в тени сада на скамеечке влюбленные.
Толик неплохо играл на гармошке, любил петь и знал много песен. Возился с голубями, у него была стайка турманов. Все усовершенствовал свою голубятню на чердаке. С увлечением занимался фотографией. К сожалению, лучшие снимки, сделанные Толиком, не сохранились.
Как-то он собрал на диване для фотографирования все свои любимые вещи. Прислонил к дивану свой подростковый велосипед. Я различаю на карточке: коробки с акварелью и тюбиками, бинокль, гармонь, портфель, футляр от фотоаппарата «Турист». Что-то есть еще, но карточка очень выцвела. Помню, он сокрушался, что позабыл поставить шашки и шахматы. И лыжи были на чердаке.
Но все эти занятия не мешали Толику общаться с деревенскими ребятами. Они же, зная о его болезни, общались с ним на равных. Редкое явление, не правда ли? Стоит ли говорить, как относятся у нас дети к больным сверстникам? А к инвалидам? В лучшем случае — это отчуждение, в лучшем случае… А мы? Часто ли мы слышали из уст своих воспитателей слово «сострадание»? «Сострадание», «милосердие» — это уже что-то близкое к «опиуму для народа»…
Нет, деревенские ребята не жалели  Толика, они его просто любили. За добрый нрав, юмор, начитанность, за его изобретательность в играх. Однажды он собрал всех сельских ребятишек и сфотографировал их. К сожалению, эта карточка попала ко мне в самом плачевном состоянии.
Позабылись имена, а я ведь знала почти всех. Теперь же узнаю только Петю Панкова, он сидит в центре группы, растянув меха своей гармони. Знаю, что исковеркала война судьбу этого славного парнишки. Да пожалуй, и всех этих мальчишек и девчонок, если даже не всех, то многих. Помню, многих из этих мальчишек Толик обожал: одного за силу и ловкость, другого за любовь к музыке, а то и просто за красоту.
— Толик тает на глазах, — шептала мне тетя Нюра. — Говорит, что немцы, наверное, убьют и его, и бабушку. Читал в газете, что они убивают больных и старых. А только я думаю, он из-за Нины страдает, ты же знаешь, как он ее любил…
Нина уехала с последней группой бойцов, покидавших село. Это была команда военных пекарей.
Пекарня, как и до войны, находилась в приделе старосельской церкви. В центральной части был клуб, где устраивались танцы. Уезжая, бойцы подожгли церковь, выполняя приказ сжигать все при отступлении. Но никто, кроме Нины, из села и не собирался уезжать. Селяне расхватывали из пекарни муку, утварь и последнюю выпечку хлеба.
Я потом, проходя мимо церкви, старалась не глядеть на эту закопченную коробку с обрушенным куполом.
Мне и по сей день помнится, какое отрадное чувство возникало в душе, стоило увидеть белеющую вдали церковь. Мы едем в гости к бабушке, и белая церковь все приближается и приближается к нам, приближается радость встречи.
— Расскажи, какие они, немцы, — попросил меня Толик, когда мы с ним уселись в спаленке. — Ты же видела их.
Видела… Насмотрелась у дома Петушка на их обоз, что тянулся по Гусинцу. Кони — битюги, такие сытые. Повозки на резиновом ходу. А нашего вороного увел немец. Мы даже и не видели. Соседка сказала. А что можно было сделать? Только идти в село просить коня, чтоб уехать…
— Ну, что же ты? Рассказывай! — услышала я голос Толика и очнулась от своих невеселых дум.
Я уже рассказала Толику о бомбежке у дома Петушка, и с какими мучениями мы выбирались через огороды, ведь вся улица была завалена рухнувшими строениями, а Толик еще не проронил ни слова. Это было странно. Ведь всегда, что-то рассказывая друг другу, мы так горячо, так шумно «сопереживали». Теперь же Толик слушал меня, словно окаменев. Выражение его лица было страдальческим, но оно не менялось.
Я разволновалась, стараясь передать отчаяние, охватившее нас, когда над головою с воем и визгом понеслись снаряды… Я снова видела, как от их разрывов то тут, то там по полю вставали седые дымки. Видела нашу опрокинутую повозку, бегущих бойцов, что отказались нам помочь… Видела, как папа бегает по полю, ловит коня. Как смог он поднять тележку, поставить на передок, удерживая при этом рвущегося из рук коня, как смог?.. А к спинке тележки еще была привязана наша корова.
Мы с ужасом смотрели на это из маленького окопчика, которых было много на этом огромном поле. Мы со Славкой тряслись в беззвучном плаче, а мама… молилась!.. (Об этом я не рассказала Толику. В наших учительских семьях о Боге старались не говорить, мало ли чего могут где-то сказать дети, ведь всякое бывало…)
Но мы снова едем, едем! Повернули на дорогу к деревне Березовке, и совсем близко разорвался снаряд. Взрывной волной нас всех расшвыряло по дороге…
— И тут мы увидели… — я перевела дух.
— Немцев? — вздрогнул Толик, словно очнувшись от сна.
— Нет, немцы еще нескоро. Мы увидели чудо! У самой дороги щель, вход в блиндаж! Скажи, разве это не чудо! А за блиндажом глубокий ров, папа коня под уздцы — и в этот ров, а мы в щель так и рухнули… Знаешь, Толь, когда разорвался снаряд, мне показалось, что моя голова медная, а по ней треснули железным молотком! Долго в ушах звенело… Потом к нам в блиндаж прибежала семья Юденичей, это учителя дорогобужские. Веселей стало. Стрельба утихла, как стемнело. Мама пошла с коровой к ближнему дому и поставила ее там в пустой хлев. Жителей нигде не было видно, наверно, все в окопах сидели.
…Словно сон видятся мне земляные стенки блиндажа, освещенные на миг каким-то тусклым светом. Что было у нас: свеча? фонарик?.. Потом темень и шуршание соломы, где  улеглись дети и женщины. Глухие удары наверху. Приглушенный разговор отца с Юденичем. Они изредка выходят наверх.
— Все от Березовки бьют…
— Что-то за Днепром горит…
— Ну вот, опять над городом «лампа» висит…
Сколько раз за время войны слышала я  такие фразы: «Опять немец лампу повесил», «самолет фонарь повесил…» Пролетал самолет, и в небе зависала ракета на парашютике, довольно далеко освещая местность. И казалось, очень долго не гасла.
Недавно в разговоре с мужем я узнала, что эта ракета называлась световою бомбою, «СБ». Бомба вспомогательного назначения. Служит для освещения местности при ночных бомбардировках, обозначает маршрут полета самолетов, места высадки десанта и т.д.
«СБ» казалась мне страшнее бомбы, бомба падает сразу! А эта высматривает, высматривает, прицеливается… Этот вспыхнувший в ночи, колеблющийся мертвенный свет нагнетал страх…
Под утро мы с мамой, поеживаясь от холода, вышли из блиндажа. Наши мужчины стояли наверху, они так и не спали. Тишина вокруг. Пахло гарью.
В предрассветном сумраке на дороге показалась группа всадников.
— Пойдем, попросим у ребят закурить, — сказал отец Юденичу.
Они подошли к дороге и услышали немецкую речь. Это была разведка.
— Представляешь, Толь, это были немцы, разведка! Папа и Юденич испугались, что их сейчас убьют, давай скорее руками показывать, как им курить хочется!
— А немцы что?
— А немцы все  спрашивают: «Зольдат никс? Никс?» Они отвечают тоже по-немецки: «Никс, никс!» Немцы дали им пачку сигарет и поехали в город. Но скоро назад проехали. Уже рассвело совсем. И покатили от Березовки машины, повозки всякие, мотоциклы! Издали казалось, едут с красным флагом, а подъехали ближе, это красное полотнище, на нем белый круг и свастика. Полотнище на ходу колышется, и свастика шевелится, как черный паук… Юденичи домой побежали, и папа пошел коня запрягать. Нашего Шарика в спину ранило, когда снаряд разорвался. Папа ему на холку тряпочки прилаживал.
Поехали в Ямщину, видим, немец нашу корову ведет! Мама к нему кинулась, что-то говорит, на меня и Славку показывает. Отдал корову! Едем дальше, и тут меня прямо затрясло от страха! У одного дома кто-то на земле лежит, а вокруг немцы кучкой стоят. У всех рукава засучены и руки по локоть в крови… Потом вижу, это свинья лежит. Там еще по дворам немцы за курами гонялись, палками их лупили. Мы поехали опять к Петушку. Может, если бы прямо домой поехали, нашего Шарика не забрали бы…
— А ты видела, ходят там городские девки по улице? — вдруг спросил Толик, и я осеклась… Я поняла, он все время думает о Нине.
— Ходят, конечно, ходят, — заспешила я, не помня даже, видела ли я в городе девушек. — Все ходят, никто не боится. Меня мама даже отпустила с Петушком за Днепр сходить. Он хотел своего друга навестить. Но в том доме было полно немцев, и они нас не впустили.
Это была правда. Но вдруг неожиданно для себя я выпалила:
— Я даже в городе двух евреек видела!
Это была ложь и не ложь. Мы уже выезжали из города, поднимаясь в гору возле какого-то кладбища, как низко-низко над горою закружил самолет. Мы бросились под деревья кладбища, но, увидев вблизи каменную сторожку, побежали туда. В сторожке сидели люди. «Мы не успеем уехать, не успеем…» — всхлипывала я. «Перестань, ты же не маленькая! — одернула меня мама. — Чего нам бояться? Папа не коммунист… Вон сколько людей остается! Видишь, даже евреечки не уехали, значит, не боятся…» В углу сторожки, прижавшись друг к другу, сидели две еврейские девушки. Как не боятся? Я ведь слышала: в листовках, что сбрасывали немцы, было написано: «Бери хворостину, гони жида в Палестину…» Как же не боятся?..
— Ходят, никто не боится. И девки ходят… — повторила я. (Замечу, что слово «девки» в наших семьях было всегда словом ласкательным. Судя по разговорам моих бабушек, и в их юности это было доброе слово.)
Толик немного оживился и попросил показать ему коробку от немецких сигарет. Долго рассматривал коричневый рисунок на ее крышке, сценку из жизни египетских фараонов, а потом попросил отдать ему эту коробку. Славке жалко было с ней расставаться, теперь у него это была единственная игрушка.
Через день в селе появился боец из команды пекарей. В плен их взяли под Вязьмой, но колонну военнопленных гнали почему-то в Дорогобуж. Ночью этому бойцу удалось бежать. В этой колонне была и Нина. После такого известия я боялась глянуть Толику в лицо. Я хорошо представляла, что сейчас рисовалось в его воображении… Почти то же самое, что и в моем…
Боец рассказал, что колонна военнопленных тянулась не на один километр, и вся дорога была устлана трупами. Немцы пристреливали всех — отстающих, слабых, раненных. И еще… Он видел, как проходившие мимо немцы выхватили из колонны двух девушек в шинелях и потащили их в кусты…
Утром Толик не встал. Спросил у моей мамы, где тетя Нюра.
— Пошла в город искать Нину, — ответила мама.
— Зря она пошла, — тихо сказал Толик.
Это были его последние слова. Мама закричала:
— Дети, дети, Толик умирает! Просите у него прощения!
Мы с братом с плачем упали на колени…
Толик засыпал… На его бледном, с правильным чертами лице стыла горестная улыбка, длинные пушистые ресницы полузакрыли глаза… Мой лучший друг детства уходил навсегда…
Вечером в дом вошли тетя Нюра и Нина. Нина окаменела на пороге, увидев брата на столе… Слезы текли у нее из закрытых глаз по грязному, чем-то измазанному лицу, свалявшиеся кудри свисали на лоб. На ней была солдатская плащ-накидка и косынка медсестры…
Наша тетушка сумела вывести из лагеря не только Нину, но и еще двух военнопленных, уверяя часовых, что один из них ее муж, а другой брат. Вряд ли ей верили, скорее тут «сработал» кусочек сала, который тетя сунула за пазуху, уходя из дома.
Многие женщины ходили в лагерь, искали своих, а выводили чужих. Но вскоре немцы стали отгонять женщин от лагеря.
Сколько же народу бродило тогда по промерзлым дорогам! Вышедшие или бежавшие из лагеря, попавшие в окружение, но не попавшие в плен. Почему-то в те дни я не слышала слова «окруженцы», говорилось только «пленные» или «бойцы». Раз за разом открывалась в доме бабушки дверь и раздавалось тихое: «Мать, поесть бы…», «Покорми, мать…» Некоторые, поев, корчились от боли, некоторые падали в обморок, одного еле отходили…
— Может, и моих сынков кто-нибудь покормит да приютит, — вздыхала бабушка.
В ночлеге военнопленным никто не отказывал. Но встречались и вышедшие из тюрьмы, не знающие, куда им приткнуться.
— Господи, сколько же народу перевернулось у нас! — вспоминала бабушка Фруза после войны.
Упомнить всех, кто тогда «перевернулся» в доме бабушки, невозможно. Помню лишь тех, кто прожил несколько дней: здоровяк-военврач и белокурая медсестра Маруся, беспрестанно курившая, говорун-хохол, который одинаково весело рассказывал, как хорошо ему, трактористу, жилось на Украине, и как глупо он попал в плен. Он был в каком-то особом подразделении с гордым названием «сталинцы». Все сдались в плен без боя. Их загнали в сарай, куда вошел немецкий офицер, смеялся и говорил по-русски: «Ну, что, сталинцы, навоевались?»
Запомнились еще два юных узбека. Мама привела их, посиневших от холода, в дом.
— Стоят, трясутся и плачут, — говорила мама. — Никто их к себе не пускает, думают, евреи…
Тогда был слух, что немцы расстреливают и хозяев, кто пустил к себе еврея. Узбеки, почти мальчики, оказались студентами-медиками, такие милые, интеллигентные…
Двое военнопленных прожили  у нас почти до нового года: еврей Метцель Александр Иванович; москвич-ополченец, на нем была форма серо-синего цвета; и парнишка из Баку Костя Козырев, раненный в плечо. Отец и Александр Иваныч, а впоследствии и Костя, ходили в Усвятье восстанавливать разрушенное в нашем доме.
Жить в доме было бы можно, но мы оставались в Староселье. Дело было в том, что жители Усвятья решили выбрать старостой моего отца. Он отказывался, отговаривался тем, что в Усвятье мы не вернемся до лета. Но вот все мы вздохнули с облегчением — в Усвятье есть староста!
Удивило только, что старостой стал Филя, по прозвищу Филяс. Человек в общем неплохой, «смирный», как у нас говорили, тихий, неторопливый, но совершенно безвольный, за что и получил кличку Филяс. Филей командовала жена. Женщина бойкая и своенравная, она не раз ставила мужа в неловкое положение, а однажды выставила его на позорище. Но об этом потом. Наши усвятские соседи говорили, что именно жена заставила Филю стать старостой.
А пленные все шли и шли. Чугунок с едой так и не сходил весь день с загнетки. По дому разносился тяжелый запах отварной конины. Зато котлеты из конины — это было объеденье! Два израненных, искалеченных коня привели к нам военнопленные. Хлеб у нас был. Правда, из подгорелого зерна, что на колхозном пожарище наскребли тетя Нюра и дядя Миша.
Наша тетушка из располневшей вальяжной смоленской модистки как-то вмиг превратилась в худую, как щепка, проворную деревенскую бабу. Невозможно было узнать в ней ту красивую даму в шляпке, с ридикюлем в руках, шествующую, словно пава.
— Девки, на мельницу! — командовала тетка.
Мы с Ниной брали мешочек с зерном и шли к соседу Петроку. У него в сенях стояла «мельница». Ее жерновами служили два чурбака, поставленные один на другой, в них были вбиты осколки от чугунков. В верхнем чурбаке было высверлено круглое отверстие, куда засыпали зерно, а в нижнем пристроен лоток, из которого высыпалась мука.
Мы вдвоем брались за ручку-шест и приводили в движение эти гремящие чурбаки. И сразу же заводили песню. Соседям это не мешало, иногда открыв дверь в сени, кто-то спрашивал, отчего мы замолчали, не поем? Муку пропускали по два-три раза.
Сколько же песен мы перепели! Эти песни были для нас как сладкий сон, который хочется досмотреть… В те дни ходили слухи, страшные слухи о людях, что рыщут по местам боев и раздевают убитых. Из уст в уста передавался рассказ: вечером женщина сняла с убитого сапоги, а ночью ей приснился сын: «Мама, у меня ноги мерзнут, зачем ты меня разула?..» Утром женщина побежала на то место и узнала сына… От этих рассказов холодело сердце, и мы уходили от них в наши песни «на мельнице».
— Эх, девки, чем я вас угощу, как закончите работу! — говорит тетка.
Мы с Ниной уже второй день чистим осточертевшие мелкие бураки. Тетя Нюра прикатила из сеней большую деревянную ступу, высыпала в нее чугунок отварной, очищенной от кожуры картошки и стала усердно долбить ее толкачем. Кажется, она подлила туда немного постного масла? Мы переглянулись, фыркнули:
— Угощенье! Картошка!..
Чем больше тетя колотила толкачем, тем больше мы хихикали:
— В ступе, наверное, ничего уже не осталось…
Но вот тетя вывалила на деревянный стол плотную серую лепешку. Принесла суровую нитку и стала разрезать этот твердый пласт на длинные полосы. Сложив полосы в большую миску, полила их постным маслом. Это было лакомство! Не верите? Попробуйте такое сделать! «Если долго мучиться, что-нибудь получится…»
В разгар нашего пиршества на пороге появился человек. Худой, заросший грязной щетиной. Его шинель была местами в рыжих подпалинах, вероятно от костров. Человек улыбнулся.
— Сережка! Александрыч! — закричали все разом.
Наши взрослые называли его Сережкой, а мы, молодежь — Сережкой-Александрычем. Он был чуть постарше Нины. Сергей Александрович Крылов свое детство провел в Староселье, где раньше его отец был дьяконом старосельской церкви. Этот дьякон был революционером! Бабушка рассказывала, что дьякон посещал сходки революционеров, что бывали в имении Котлино. Теперь об имении напоминал только ряд старых лип, что виднелся на том берегу Днепра.
До войны Сережка жил в Москве, работал таксистом. Его дом в Староселье сохранился, но там жили чужие люди. Приезжая в отпуск на родину, Сергей гостил в доме бабушки, говорил, что считает этот дом родным. Веселый, кучерявый, фасонистый, в белых брюках, он безуспешно ухаживал за Ниной. До ее видных, статных кавалеров ему было далеко.
Бабушку Фрузу Сергей называл «политически подкованной бабушкой». Она с ним часто вела беседы на разные политические темы. Получив из рук почтальона газету, бабушка тут же принималась ее читать. Как сейчас вижу ее сидящей на крыльце и цепляющей на ухо очки с черным шнурком вместо одной дужки. Бабушка называла Сережку «заядлым коммунистом».
— В отца своего пошел, в дьякона, — говорила она.
Бабушка не могла простить коммунистам две вещи: разорение храмов и колхозы. Сергей любил возиться с Толиком, фотографировать, играть в шахматы. Восхищался смекалкой и начитанностью мальчика.
Перед войной мама, я и Славка ездили в Москву в гости к сестре отца. Жители дома в Зарядье, где жила тетя Маня, с удивлением наблюдали, как по утрам в их сумрачном дворе-колодце тетя Маня и ее гости важно садятся в такси. Все в доме знали, как бедно живет большая семья Алексеевых. Гордый за свою Москву, Сергей катал нас на своем такси по городу, рассказывал о его достопримечательностях. Возил на канал Москва-Волга, в парк культуры имени Горького.
Попав под Вязьмой в окружение, он сумел избежать плена и долго, лесами, полями, обходя деревни, занятые немцами, пробирался в родные места. Народу в доме прибавилось. У нас еще жили двое тех военнопленных: Костя еще не совсем оправился от раны, Александр Иванович — еврей, куда ему деваться?.. По вечерам Костя, Александр Иванович, Нина и я резались в карты. Импульсивный Метцель возмущенно кричал:
— Нет, так играть невозможно! Она жулит, жулит! (Она — это я.)
Метцель вышагивал по кухне на своих длинных ногах в серых обмотках и горячился:
— Нельзя так сидеть, надо что-то делать! Я — инженер, я знаю немецкий! Я пойду работать к немцам!..
— Александр Иванович! Это с Вашей-то внешностью? — увещевали мы его хором. — Это же верная гибель!..
Большой неотопляемый зал в доме бабушки зимою был необитаем. Весь наш народ ютился в небольшой столовой и спаленке. Никогда не пустовало место на припеке —  широкой доске у печи. Став на припек, залезали на печь. Иногда, когда все располагались на ночлег, мама говорила:
— Сергеич, расскажи-ка нам, какие кушанья готовил ты в своем ресторане «Днепр»…
И наш шеф-повар так увлекался, описывая разные блюда, что мы кричали:
— Дядя Миша, хватит, хватит! Животы подвело!
Или бабушка скажет:
— Костя, спел бы ты нам что-нибудь веселое, хотя бы «Дом Румянцев»…
Костя снимал со стены гитару и начинал:
— Дом Румянцев славился притоном оборванцев…
И тут смеялись все «оборванцы», лежащие на кровати, на печи, на диване, на припеке, на полу…
Мы с Ниной идем развлекаться, «дурить» соседок. Надеваем шинели, ушанки. Стучимся сначала к Химе. Встретив нас в темных сенях, Хима заохала:
— Ребятки, ребятки, некуда, некуда! У меня и без вас бойцов полная хата, вас и положить негде!
— А ты нас с собой положи, — гудит басом Нина, облапив сухонькую Химу и шлепая ее по заду.
— Ошалел, окаянный, пусти, пусти! — верещит Хима.
Мы покатываемся со смеху.
— Ай, Нинка, Тамарка, вот черти!
В селе начались вечеринки. Молодость брала свое. Кавалеров было хоть отбавляй. Нашелся и гармонист: слепая беженка Нюшка. Нюшка еще и хорошо пела. Слушая ее песни, бабы вытирали слезы, да и у молодых «щипало в носу».
В это время в нашей округе бытовала фраза: «Пристал в зяти»…  Сколько молодых мужчин бродило по дорогам, скрываясь от немцев, куда им было податься? Пристав где-то в «зятья», они сразу находили себе спасение и убежище. На вечеринках в то время часто можно было услышать такую частушку:

Скоро, скоро снег растаеть,
Скоро утки поплывуть,
Скоро девочки заплачуть,
Как зяти домой пойдуть!

Нина и Настя, дочь Химы, выходя «на круг» танцевать «цыганочку», пели тоже грустные частушки. В частушках непременно были слова: «мой милёнок» и «война». Нина ходила на вечеринки в высоких, на шнуровке, ботинках, залежавшихся у бабушки Фрузы. (И у другой моей бабушки Елены хранились раньше такие же ботинки, никто из ее дочерей не хотел их носить.) К тому же Нина была одета в смешное платье — ярко-красная байка с «турецким» рисунком. Этот отрез байки раньше предназначался для халата. При свете коптилки в этом платье Нина казалась каким-то факелом. Все ее наряды остались в чемодане, брошенном где-то в лесу под Вязьмой.
— Сколько же платьев я ей нашила! — сокрушалась тетя Нюра.
Сама же Нина о своих нарядах почти не вспоминала. Но о том, чего никак нельзя вернуть, повторить, она вспоминала всю свою жизнь: о ее портфельчике, битком набитом фотографиями. В них была вся ее счастливая юность: ее родные, друзья и подруги, любимый город Смоленск, ее пединститут…
Мы идем с вечеринки, и к нам снова возвращается чувство тоскливой неопределенности. Это чувство не покидало нас всех: как мы будем жить дальше, что с нами будет?.. Да еще Александрыч: как начнет рассказывать про свою Москву, разбередит всем душу… Взяли немцы Москву или нет? Слухи были разные. Кто-то был в городе, говорил, там немцы кричали: «Москва капут! Москва капут!» Сережка никак не хотел этому верить. Однажды он сказал:
— Куда вам столько нахлебников! Пойду-ка и я «в зяти»…
И ушел в соседнюю деревню к какой-то Лушке. К нам наведывался часто.
А Костя Козырев, живя так долго у нас, естественно думал, что станет нашим зятем. Костя, судя по его внешности, был наполовину азербайджанцем. Родителей он не помнил, вместе с братом Павлом жил в детском доме. Высокий, плечистый, черноволосый, с «бархатными» восточными глазами, он нравился Нине. Но она колебалась, не говорила ни «да», ни «нет». Зато бабушка и тетя Нюра, услышав предложение Кости, решительно восстали против.
— Какое замужество в такое время? — кричали они на Нину. — А что нам твой батька скажет, когда вернется? Спросит, а вы куда смотрели?
Костя от нас ушел. К нашей соседке Варьке. Мне казалось, что Нина даже была и рада такому повороту дел. Хорошие отношения с Костей у нас не прервались. Он иногда к нам заходил. Казалось, Костя все еще на что-то надеется.
Муж московской тети Мани попал в плен на Смоленщине, совсем близко от родных мест. Но до Староселья дойти не смог, был ранен и болен. Его приютила какая-то вдова. Она же его и похоронила. Но дядя Гриша все же сумел, успел срубить ей хатку. После войны тетя Маня ездила на его могилу, видела эту хатку, встречалась с этой женщиной…
…«Скоро девочки заплачуть, как зяти домой пойдуть»… Насколько я помню, в наше Усвятье и в Староселье после войны ни один «зять» не вернулся…

0

16

Т.М. ТИМАШЕВА
ГОРЬКИЕ БЫЛИ

ГЛАВА 4.
Галька и «Педагогическая поэма». Семендяевская школа. «Поляки». Учителя. Послесловие об учителях.

Вскоре после смерти Толика Нина привела в дом девочку.
— Бабушка! Тетя Нюра! Можно она поживет у нас?
— Как тебя зовут? — вместо ответа спросила бабушка.
— Галька.
На вид ей было лет 12–13.
После обеда Нина разыскала где-то частый гребешок и развязала у Гальки платок. Вши сыпались на газету, как горох. Волосы Гальки были густо облеплены желтыми жирными гнидами.
Потом Нина упросила тетю Нюру протопить баню, хотя баня намечалась еще нескоро. После бани Нина стригла у Гальки ногти, смазывала чем-то вонючим коросту на  ее руках. Тетя Нюра принесла ей свою аптечку и давала советы насчет еще каких-то Галькиных болячек.
Наша тетя, не имея никакого образования, кроме сельской школы, была заправским лекарем. Лечила и своих, и чужих. И выхаживала, и даже от смерти спасала. Но я уверена, что здесь главным лекарством была доброта, а доброта ее была необыкновенной. Первые слова: «Ну что, деточка моя?»… И больной уже улыбнулся. Тетю вызывали из Смоленска телеграммами, если  у кого из родни кто-то заболел или были семейные неурядицы. Тетя была и лекарем, и судьей, лечила болящих, корила гулящих, мирила невестку со свекровью.
А лекарское мастерство к ней перешло, конечно, от ее матери. Бабушка Фруза славилась этим на всю округу. Она знала и умела применять растущие у нас лекарственные травы. К ней приносили вялых, словно безжизненных, или наоборот, орущих во все горло младенцев. Приводили коров, укушенных змеей, не говоря, конечно, о людях. Раньше змей было здесь много, ведь такие леса подступали к селу!
Запах сушеных трав в амбаре, на чердаке. Сиреневый дым из дверей спальни, где бабушка «окуривала» младенцев. Это таинство совершалось без посторонних. Дым был ароматным, помнится мне, какой-то трут брала бабушка в руки перед «окуриванием». После этой процедуры бабушка говорила матери младенца: «Будет жить!» Или: «Не жилец». Так оно и случалось. Помню, что заговор от укуса змеи нужно было прочесть до захода солнца, иначе укушенный умрет.
— Девки, выучили бы вы заговор, никакая змея вас не укусит.
Сколько раз говорила нам это бабушка. А девкам все было некогда, хотя змей мы ой-ой как боялись!
Никогда не забуду трёпку, что задала мне мама, когда я перепугала Нину «змеей». Мы собирали орехи. Нина стояла на пне. Я отломила свежую веточку, содрала с нее кору и этой влажной веточкой (с шипеньем) провела по голым икрам Нины…
Когда Нина привела Гальку, по выражению бабушки, «в божеский вид», она взялась за воспитание Гальки. Подсовывала ей самые интересные книги. Иногда читала ей сама. Однажды, желая проверить грамотность Гальки, устроила ей диктант.
Но читать Галька не любила, большей частью валялась на печи, не принимая никакого участия в наших делах. А дел в доме  было немало: картошку на всю ораву начистить, полы подмести или помыть, ведь почти каждый день у нас ночевали военнопленные. Кучу шинелей, на которых они спали на полу, мы вытряхивали, выбивали палками, вымораживали. Пленные обычно просили дать им гражданскую одежду и сбрасывали шинели. Так исчезла из дома вся верхняя одежда дяди Феди, все равно эти вещи были слишком велики и для моего отца, и для дяди Миши. Оба они ходили в каких-то старых «харпалях», но шинели не надевали.
Но вот что было удивительно, как и когда, да еще при таком скоплении народа, находила Галька время, чтобы обшарить в доме все углы? И брать все, что ей вздумается. Пропадали мелкие вещи, куда она могла их прятать? Скудные запасы провизии странным образом уменьшались. Душеспасительные беседы с Галькой на эту тему ничего не дали. Галька была неисправима. Пришлось с ней расстаться.
Галька говорила, что она сирота, расставались с ней не без сожаления, но и оставить у себя не могли. К кому, в какую деревню она ушла, мы не знали. В ту пору беженцы жили у многих. Они даже переходили из дома в дом, чтобы хозяевам было не так накладно. В основном это были люди, жившие до бомбежек у железной дороги, у магистрали.
Вскоре после ухода Гальки к нам заявились полицейские с обыском. В селе уже установилась власть. Полицейских подослала Галька. Она знала, в каком углу хлева тетя Нюра и дядя Миша закопали велосипед… В сорок третьем году мы видели Гальку в Маркове, она работала там на немецкой кухне.
В период «воспитания» Гальки я часто, посмеиваясь над Ниной, называла ее «Макаренкой». Нина снисходительно улыбалась. Назвав ее «Макаренкой» после предательства Гальки, я получила затрещину. Однако не унималась. Но тут произошло событие, после которого и мне, и Нине становилось не по себе, если что-то напоминало нам о Макаренко.
Книга А.С. Макаренко «Педагогическая поэма» была подарком Толику в день его рождения. Нина привезла ее из Смоленска. Как и другую, нашу любимую «Мартын-живописец» Кудимова. «Поэма», сначала показавшаяся нам скучной, со временем совершенно нас покорила. Мы читали и перечитывали особо любимые места, восхищались доброй иронией автора. Мы влюбились в Макаренко!  Мы даже употребляли в своей речи кое-какие понравившиеся нам его выражения. Герои «Поэмы» стали для нас просто родными людьми.
— Нин, куда подевалась «Поэма»? — спросила я у Нины после ухода Гальки.
— Ее Манька Курбасова взяла почитать, — нехотя ответила Нина.
— Манька! Курбасиха! — закричала я в отчаянии. — Ты что, рехнулась?
— Ну, зашла она, а тут книга лежит. Попросила почитать.
Но я продолжала орать:
— Это Манька Курбасиха будет читать «Педагогическую поэму»! Она скорее ею печку растопит!
— Да перестань ты! — рассердилась Нина. — Вернет она книгу, вернет.
— Вернет? Жди! Все, пропала книга…
Книгу Манька вернула. Но в начале и в конце книги были выдраны листы, вернее порваны наполовину. На широкой маслянистой Манькиной физиономии ни тени смущения. Осклабилась:
— Гы-гы… Я не виноватая, это батька с мужиками, на самокрутки, гы-гы…
Книгу мы сразу куда-то засунули. Видеть ее было невыносимо.
Кажется, в 1970-е годы я увидела «Поэму» в букинистическом магазине Донецка. Схватила, не глядя. Дома развернула, но что же это? На меня глянули знакомые лица актеров: Юматов, Панич, Саранцев, Емельянов… Книга была иллюстрирована кадрами из фильма «Педагогическая поэма». Прекрасные актеры, прекрасные лица. Но они отнимали у меня любимую книгу! Во мне жили другие лица, другие образы. Вырвать эти красивые картинки не поднялась рука. С детства книги казались мне живыми существами, у каждой свое лицо, своя душа, своя одежда.
Я надеялась, что купленная книга вернет мне хоть чуточку радости от той книги моего детства. Но этого не случилось. Так и лежит у  меня «под спудом», где-то среди книг, «Педагогическая поэма». Видно, все же невозвратима и даже самая малая радость детства…
…В те сумрачные зимние дни у меня возникло непреодолимое желание съездить в Семендяево, глянуть на свою сожженную школу. Три пары лыж, что хранились у нас дома на чердаке, были украдены. Но здесь у меня были лыжи Толика. Как любовно он ухаживал за своими лыжами! Натертые воском, они всегда стояли в распорках и были оттого такие гибкие, такие пружинистые! Немцы отбирали у населения лыжи и велосипеды, и я поехала в Семендяево не по дороге, а через кустарник, потом лощиной и полями.
Я въехала на лыжах в полуразрушенную коробку сгоревшего здания. Остановилась там на высоком сугробе. Тишина стояла вокруг, ни один звук не долетал из деревни, только от ветра поскрипывала в углу ржавая железка. А мне чудился топот ног по лестнице, веселый гам детских голосов, звуки рояля из окон учительской…
…Заливается, заливается огромный медный звонок в руке нашего школьного сторожа Фадея Марковича. Как ревностно этот седой усатый старик следил за порядком в школе, как гонял озорников! За что и получил прозвище «Бур-бур». Это прозвище передавалось учениками «из поколения в поколение».
Фадей Маркович ездил за хлебом для школьного буфета за километр от Семендяева, в старосельскую пекарню, что была в церкви, где еще был и клуб. «Ездил», то есть вез тачку, на которой стоял хлебный ящик с дверцей. Вспомнилось, как однажды он промелькнул мимо окна нашего класса с этой тачкой и ящиком, а сидящий у окна Коля Солодков, по прозвищу Кирснер, съехидничал:
— Польский конь!
(А свое прозвище пухлый Коля получил за сходство с маленьким тучным доктором Кирснером из Дорогобужа.)
Фадей Маркович Белянович был из тех, кого у нас называли поляками. Это были белорусы, приехавшие сюда из Минской губернии еще до революции. Мои родители так вспоминали о «поляках»:
— Люди честные, трудолюбивые. Дома себе построили ладные, лошадки у них были — загляденье, скотины, птицы полон двор. Деревенские им завидовали: хорошо живут… А того не замечали, что эти поляки, словно каторжные, трудятся от зари до зари. Они и работать умели, и весело отдыхать. Все плоды своих трудов на базар везли, а сами питались очень просто. От продажи у них и капитал какой-то был. Одевались тоже очень просто, больше в свое, домотканое. Хотя одежду и обувь имели справную, а все ходили в «христосиках»…
— Христосики, что это? — удивилась я.
— Это такая самодельная обувь из кожи, как черные тапочки. Онучи у них были белые или белые носки, перевитые кожаными ремешками…
Вон оно что, значит, эта смешная обувка, что у Фадея Марковича, это «христосики»!
После революции поляки куда-то разъехались. Остались две семьи, Беляновичи и Радкевичи. Недавно я в письме спросила Нину, помнит ли она, почему в Семендяеве не стало поляков. Она ответила, что многие были репрессированы, но из них смогла назвать только Марка Марковича и Викентия Марковича, но были ли это Беляновичи или Бельские, сказать не может.
Хорошо жили поляки! Их дома, которые возле школы составляли целую улицу, их колодцы, их садочки и палисадники еще долго служили людям. До войны и после войны в этих домах жили учителя Семендяевской школы.
…Опершись на лыжные палки, я стою на сугробе. Вот здесь был школьный буфет, а рядом библиотека. Сколько же книг я отсюда перетаскала! Мне давали на дом по 3–4 книги, потому что я быстро их возвращала. Читать я начинала еще по дороге домой. Как и мой одноклассник из Усвятья Ванька Пауков, получивший прозвище Ванька-Тады, за свое вечное «тады» вместо «тогда».
Чего только не делали девчонки, чтобы помешать Ваньке читать на ходу! Бросали под ноги кусты, обсыпали снегом. Но даже вытащив засунутую за шиворот льдинку, он говорил, не отрываясь от книги:
— Девки... еще раз… тады побью!
Ванька читал и на уроках, держа книгу под партой, чего я делать не могла, сидела на первой парте. Сочинения по литературе, мои и Ванькины, наша учительница, Антонина Емельяновна Павлова, всегда зачитывала классу. И при этом говорила Ваньке:
— Пауков, ты должен подтянуться и по другим предметам!
Но Ванька и в ус не дул, продолжая читать и по другим предметам тянуть на «посредственно». (Тогда были такие оценки: «отлично», «хорошо», «посредственно», «плохо», но и с добавлением «очень».) А мне Антонина Емельяновна, наклонившись к столу, шептала доверительно:
— Томка, ты будешь писательницей!
О нет, я хотела быть артисткой! Ведь я участвовала во всех школьных спектаклях. Играла только мужские роли, чем очень гордилась, меня хвалили.
Ах, Антонина Емельяновна, любимая учительница моя, каким комизмом обернулось ваше пророчество: я «взялась за перо» на восьмом десятке лет!..
…Антонина Емельяновна входит в класс, и в классе словно прибавляется света. Свет идет от ее белого воротничка, белокурых волос, «золотого» жучка — брошки на ее блузке, от ее мягкой улыбки с ямочками на щеках. Она никогда не раздражалась, не повышала голоса. Таким же спокойным мне показался и ее муж, Никифор Михайлович, он провел у нас несколько уроков, замещая историка. На уроках Антонины Емельяновны царило какое-то благоговейное настроение, мы любовались своею учительницей.
Но какой невообразимый шум стоял на уроках немецкого языка у нашей пожилой добродушной немки, Надежды Самуиловны Мюрнер! Когда слышался стук футляром ее очков по столу и крик «Still, Kinder, still!», шум затихал, но скоро возобновлялся. Однажды, когда шум волнами перекатывался по классу, я, свернув в трубку тетрадь, прокукарекала в ухо Нине Орешкиной. Но в этот момент шум внезапно затих, и мое «кукареку» прозвучало, как выстрел.
— Кто это сделал? — подскочила немка.
— Староста класса! — радостно возвестил класс.
О, как отчитывала меня на перемене пионервожатая!
— Не могу поверить! Как ты могла!..
Кругом уже любопытные. Я сгорала от стыда, вот-вот хлынут слезы… Меня выручил, сам того не ведая, восьмиклассник Кочемасов, симпатичный высокий парень. Подойдя сзади к маленькой толстенькой вожатой, он, подмигнув окружающим, взялся пальцами за хвостик ее белого беретика и шепотом произнес:
— Пи-и-ипочка!
Все вокруг прыснули. Вожатая оглянулась, зарделась, стала поправлять беретик и что-то говорить Кочемасову. Я улизнула…
У моих ног вокруг сугроба курилась, кружилась поземка. И кружились, кружились мои воспоминания, — одно за другим, одно за другим. Мои любимые учителя…
Овечкин Григорий Иванович, математик, Макаров Михаил Александрович, историк… Математик, почти мальчишка, тоненький, худенький, черноволосый, с выразительными карими глазами. Коричневый пиджачок, галифе, сапоги. (Галифе и сапоги носили все наши местные учителя: директор, завуч, физик, физкультурник, а те, кто был из Дорогобужа, предпочитали брюки.)
Мальчишка-математик изо всех сил старался быть строгим, но выходило так, что он оказывался добрым. Терпеливо и старательно мог он повторять объяснение задачи какому-либо нерадивому ученику. Ах, как же полюбила я тогда алгебру, геометрию! С наслаждением писала «а+в+с»… В Овечкина были влюблены все девочки нашего класса. Но его любили и мальчишки. Помню, как во время сеанса картины «Дети капитана Гранта», когда на экране появился мальчик Роберт, восьмиклассник Коля Казаков восторженно крикнул:
— Какой красивый! Как наш Григорий Иванович!
Овечкин красавцем не был. Он был обаятельным. Осенью 1939 года в финскую кампанию Овечкин и многие молодые учителя были призваны в армию. И все эти «а+в+с» для меня померкли. Я возненавидела математику «на всю оставшуюся жизнь»…
После Овечкина математиком у нас был Василий Абрамович Петухов из деревни Киселево. Широкоплечий, крепкого сложения, грубые черты лица. В юности у него было деревенское прозвище — Колун. (То есть большой тяжелый топор.) Говорил громко и отрывисто, словно дрова рубил. Однажды я слышала, что сказал о нем наш завуч:
— Учитель он знающий, старательный, но педагогического мастерства еще не хватает, суетится много…
Василий Абрамович, стараясь «вдолбить» нам теорему, весь перемазанный мелом, метался у доски, прикладывая к ней то линейку, то транспортир, другою рукою вытирал со лба пот…
В шестом классе у нас долго не было историка. В предвкушении «пустого» урока в классе началось сражение. В углу, вздымая пыль, каталась, дрыгая ногами и руками, «куча-мала», пол был усеян «снарядами» — шариками из жеваной бумаги и горошинами. По классу взад-вперед летала тряпка, которой вытирали доску. Попадая в цель, тряпка выпускала белесое облако! Воздух был темен. Гвалт нарастал. Открылась дверь, и на пороге появился блондин с озорными глазами.
— И в этом классе я буду классным руководителем! — патетически подняв руку, воскликнул блондин и вдруг рассмеялся каким-то удивительным блеющим смехом: «мэ-э-э…» И все засмеялись, и все словно потянулись, придвинулись к этому веселому человеку, ожидая от него чуда.
И чудо было. Это наступившая неслыханная тишина, когда новый историк начал свой рассказ о восстании Спартака. Слышно было, как бьется о стекло одинокая осенняя муха. Даже наш отпетый усвятский хулиган Сережка Солодков, который вечно паясничал на уроках, замер, подперев щеку рукой. Прозвенел звонок, но мы еще какое-то время сидели, не шелохнувшись. Потом обступили своего историка и классного руководителя. Через некоторое время о нашем классе перестали говорить: «Ох, уж этот шестой «цэ»!» Это было чудо. Ведь даже год назад говорилось: «Ох, уж этот пятый «цэ»!» Но в седьмом классе, когда у нас оказался другой классный руководитель (не могу даже вспомнить, почему и кто это был), то эта фраза повторялась вновь.
— Ох, уж этот седьмой «цэ»! — раздраженный физик бросает журнал на стол. — Даже запах у вас какой-то специфический! Фу! Фу!
«Специфический» запах исходил из моей парты. В парте лежал карбид… Я замираю. Нина Орешкина вертит головкою, нюхая воздух вокруг своим остреньким носиком, закатывает глазки, изображая ужас… Наконец-то звонок! Я жду, когда все выйдут из класса, и забираю злосчастный пакет.
Перед последним уроком этот пакет дал мне наш завуч, Федор Иванович Леонович, мой дядюшка, брат мамы.
— Передай папе, это карбид для лампы, рыбу ночью ловить. Надо было бы тебе отдать это после уроков, но у меня уроков больше нет, ухожу.
Конечно, с карбидной лампой ловить рыбу было удобнее, чем с «зером», так называлась эта ночная ловля, но с «зером» было куда романтичнее! Жарким пламенем освещая темную сонную реку, полыхали еловые смоляки, лежащие на жаровне на носу лодки. Я бесшумно опускаю в воду весло, отец стоит в лодке с острогою в руке. Вот на дне различается темный силуэт щуки. Раз-два! Взметнулась острога, и щука уже в лодке. Но после ловли с «зером» мы приезжали домой, чумазые от копоти, как черти. Было смешно!
И этот карбид я вспомнила, когда увидела торчащий из-под снега кусок изразцовой печки. Я поняла, почему на белых изразцах странные сине-зеленые пятна, ведь поблизости от печи стоял большой застекленный шкаф, где хранились всевозможные химикаты. Это была «вотчина» моего дядюшки, химика. Его урока ждали, как представления фокусника. Дежурные перед уроком химии с удовольствием мчались на второй этаж в учительскую и гордо тащили перед собою пробирки, колбы, спиртовки. Неуспевающих по предметам, которые вел мой дядюшка, не было. Он преподавал еще ботанику и зоологию. Был строг, но его любили. А меня, в назидание другим, он гонял по своим предметам, как «сидорову козу»! Называл меня (круглую отличницу!) «усвятским лодырем». К восторгу всего класса.
Я не заметила, как стемнело. Да уже и замерзать стала, стоя неподвижно. Надо было спешить. Недавно в той лощине, по которой я поеду, видели волка.
Нина сидела на лежанке и читала книгу. Я примостилась возле нее.
— Нин, я сейчас была в нашей школе… И видела всех своих учителей…
Нина ничего не ответила. Вздохнула и обняла меня. Она ведь тоже раньше училась в Семендяевской школе…
Блаженное тепло лежанки меня разморило. Нина шелестела страницами.
— Нин, ты что читаешь?
— А ты угадай… «Свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил».
— «Когда-нибудь монах трудолюбивый», — подхватила я, и мы продолжали в унисон: — «Найдет мой труд усердный, безымянный»…
Я столько раз слышала эти стихи от папы! Как много знал он стихов со своих школьных лет! И помнил их до глубокой старости.
— Нин, а ты помнишь, как наши семендяевские учителя ставили у вас в клубе «Русалку»?
— Нет, я ж тогда в Смоленске училась…
— А я помню…
В холодном клубе народу битком. По бокам сцены две керосиновые лампы. Лампы изрядно коптят. Но не до них, на сцене свидание… Князь (Михаил Александрович) и дочь мельника (Антонина Емельяновна) неловко обнимаются. Закрывшись от публики локтями, изображают поцелуй. Но в зале волнение… Как легко, свободно играет мельника девятиклассник Савичев! Со словами «Ох, то-то все вы, девки молодые, все глупы вы…» он обращается не только к своей дочери, а и к стайке девчат, тесно усевшихся на одной скамейке. «Девки молодые» хихикают, подталкивают друг дружку, кто-то чуть не падает с конца скамейки… Финальная сцена, изображающая днепровское дно, не удалась. Сцену занавесили марлей, но не перенесли за марлю лампы. «Ничего не видно!» — кричали зрители…
Днем раньше у нас в школе был вечер, посвященный Пушкину. Девятиклассники разыграли сценку «Корчма на литовской границе». Гришка Отрепьев — наш школьный поэт Федька Солдатенков. (Интересно бы теперь узнать его судьбу, стал ли он поэтом?) Савичев в роли отца Варлаама великолепен, в зале смех и аплодисменты. Хозяйка корчмы — Дуська… Как же ее фамилия?.. Ведь эта фамилия была потом у всех на устах! В Дуську, нашу школьную красавицу, влюбился брат географички Таракановой, военный, приехавший в отпуск. Он собирался жениться на Дуське! И вся школа переживала за нашего молоденького ясноглазого физкультурника Семена Антоныча, влюбленного в Дуську.
На том вечере я читала стихотворение «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Но я так не хотела его читать! Там: «И чей-нибудь уж близок час…» Но Антонина Емельяновна велела мне читать именно это стихотворение. Потом говорила, что я очень хорошо читала, не знаю… Ах, как бы я прочла «Мороз и солнце, день чудесный!..» Тогда стояли такие ясные и морозные дни. Мы вывалились из душного класса в черноту ночи и показалось, что весь усыпанный звездами небосвод дрожит от мороза.
А Саня Родин, по прозвищу Саня Ленин (копия юного Ленина!), с лыжами в руках вдруг пристраивается меня провожать… Я перепугалась, и вцепившись в рукав Зинки Сидоровой, не отпустила ее от себя. Саня разобиделся и укатил. На этом его ухаживание за мной и кончилось. Еще бы! Отвергнуть Ленина…
Назавтра, войдя в класс, я увидела на доске: «Русакова + Родин». Откуда узнали, черти? Зинка же не учится в школе, откуда? Я кинулась к доске, едва успела стереть свою фамилию, в класс вошла Антонина Емельяновна, лукаво улыбнулась…
…Саню Ленина и Ваньку-Тады немцы угнали в Германию. После войны Ванька вернулся. Саня пропал без вести. «И чей-нибудь уж близок час…»
Иногда достаю уже ветхую похвальную грамоту за 7-й класс. Грамота №14 выдана мне 10 июня 1941 года. В который раз рассматриваю эти подписи: Ф. Леонович, В. Петухов, Тараканова, М.А. Макаров, А. Павлова, Демин, директор школы.
Дорогие учителя мои, любимые и не очень любимые, вспомнить бы мне вас всех-всех, отдать дань вашей памяти, да время уже унесло многие, многие имена!..
В апреле 2000 года я получила в подарок книгу «Реквием учителю». Сборник воспоминаний выпускников Дорогобужского педтехникума составила учительница Надежда Георгиевна Казмина. Знакомые имена, знакомые лица глянули на меня с фотографий, вот Фруза Губина, вот Маруся Подобедова… И такие знакомые глаза… Григорий Иванович! Седой военный, в орденах… Жив! На празднике юбилея Дорогобужа в августе 2000 года я спросила Надежду Георгиевну, почему в книге об Овечкине ничего нет, кроме этой фотографии.
— Он обещал написать о себе, прислать еще фотографии, но ему тогда предстояла операция, и писем от него больше не было…
Василия Абрамовича Петухова, как партизана, выдали немцам свои же, деревенские… Его мучили, отрубили пальцы… Расстреляли вместе с другими партизанами в деревне Наквасино. У меня в 1948 году учился в Семендяевской школе его брат Витя, очень похожий на Василия Абрамовича…
Кто-то после войны рассказывал, что наш историк Макаров погиб на фронте, а его семья сгорела в Ямщине. Не хотелось этому верить… А спросить сейчас уже некого… Поздно…
В 1943 году я, ученица 8-го класса Семендяевской школы, сидела в спаленке бабушкиного дома и с увлечением перерисовывала с какой-то книги портрет Зои Космодемьянской. Открылась дверь и словно взошло солнышко: Антонина Емельяновна!
— О, Томка! Этот рисунок я беру себе на память.
Антонина Емельяновна приехала в нашу школу как инспектор роно. В то время мы еще не знали, что ее муж Никифор Михайлович Павлов — Герой Советского Союза, посмертно. (На юбилее Дорогобужа в 2000 году я видела его портрет на аллее героев.)
Позже я встречалась с Антониной Емельяновной уже как со своей коллегой на учительских конференциях. Она не раз спрашивала:
— Томка, ты пишешь что-нибудь?
Я отнекивалась. А она говорила:
— Пишешь, пишешь, по глазам вижу…
Стихи, что я начала писать еще в восьмом классе, были моей «страшной» тайной. Даже Нина тогда об этом не подозревала! Она всегда думала, что я пишу дневник.
А через много лет, давно уехав из родного края, я увидела в газете «Красная звезда» заметку «Павловы на улице Павлова», Антонина Емельяновна вместе с семьею сына жила уже в Риге на улице имени ее мужа. Я вырезала эту заметку из газеты, там была и фотография семьи Павловых, и послала письмо по адресу, что был в газете. Но ответа почему-то не было…
А с моим дядюшкой, Федором Ивановичем Леоновичем, я четыре года работала все в той же Семендяевской школе, где он по-прежнему, как и до войны, был завучем. И  по-прежнему он гонял меня, как «сидорову козу», в назидание другим учителям, дабы никто не подумал, что он делает поблажку племяннице. Все общественные нагрузки валились в первую очередь на меня. В колхоз на осенние работы мой класс посылался на самый трудный участок. Класс роптал:
— Почему нас никогда не посылают на горох?!
О, это было увлекательное занятие — скатывать стебли гороха в мотки вниз с Дробышевской горки! Там обычно было гороховое поле. А потом обмолачивать горох в овине.
Если кто-то из учеников моего класса не посещал школу день-два, завуч требовал, чтобы я немедленно посетила этого ученика на дому, узнала причину отсутствия, не болен ли. И я шла после уроков в какую-нибудь лесную деревню: Городок, Теренино или Подхолмицу. И находила там оболтуса, который и не собирается завтра идти в школу, а занимается увлекательным делом: мастерит силки для ловли зайцев. Потом в темноте я бежала домой незнакомыми перелесками, на все лады ругая своего дядюшку. Сам-то он не любил ходить куда-нибудь в сумерках, опасался волков!
Но однажды я взбунтовалась. Завуч привез из города портреты вождей, раздал их классным руководителям, а мне оставил портрет Берии.
— Я не хочу в свой класс эту жабу! — закричала я в отчаянии.
Дядя побелел:
— Ты с ума сошла, тихо!..
— Ни за что, хоть убейте!
Я победила. В учительской было сказано во всеуслышание, что одного портрета не хватило. И портрета Берии не стало. Куда дел его дядя, не знаю. Но он вскоре привез из города для моего класса портрет Сталина. О, если бы кто услышал тогда наш разговор, наверняка не стало бы и нас с дядюшкой…
Стукачей всегда хватало. После вечера самодеятельности в нашей школе ко мне подошел какой-то Федька, москвич, приехавший в гости на родину. Пригласил меня танцевать и, вальсируя, с улыбочкой, со смешком говорил:
— Почему это вы пели только песни Руслановой? Разве мало сейчас новых песен? А вы знаете, ха-ха… Знаете, где сейчас поет свои песенки ваша Русланова?
— Почему же «моя Русланова»?
— Да так, знаете, созвучно: Русакова, Русланова, ха-ха…
Долго же я помнила этот смешок…
Но вот за что я была благодарна своему завучу — он никогда не посылал меня идти вместе с другими учителями по колхозам — «выколачивать заем». Во время подписки на послевоенный заем все учителя обязаны были ходить по дворам вместе с представителем сельсовета и агитировать колхозников подписаться на ту сумму, что предписана сверху. Кстати, все учителя тогда считались агитаторами, обязаны были выписывать себе сборник «Блокнот агитатора», ходить на колхозные собрания.
Помню анекдот того времени:
«Едут иностранцы. Видят у магазина огромнейшую очередь, удивляются, спрашивают, за чем стоят эти люди? Наш человек, сопровождающий иностранцев, спрашивает женщину, стоящую в очереди последней:
— За чем стоите?
А женщина, указывая на стоящего впереди ее мужчину, отвечает:
— Да вот, за ём, за ём…
— Вот видите, — говорит наш человек иностранцам. — Заём! Люди стоят в очереди, чтобы подписаться на заём!»
Анекдот остроумным не назовешь, но тогда он веселил…
— Не с твоими нервами ходить по займу, — сказал мне дядюшка.
Впрочем, от этой обязанности были освобождены еще две молодые учительницы. Мой отец рассказывал:
— Сердце прямо переворачивается… Приходим к какой-нибудь бобылке или вдове, а она в ноги бросается: «Не могу, не могу я подписаться на эти 100 рублей!» Голосит так, что мороз по коже…
Трудно сейчас этому поверить, но это было, было… Горькая, горькая быль…

0

17

ГЛАВА 7.
Партизаны. Беловцы. Немцы. Язеп.

Староселье «рама» не тревожила, лишь изредка пролетала. Партизан в селе почти не было. Мама, зная мой страх перед самолетами, часто отправляла меня в Староселье. Да и дома у нас постоянно ночевал кто-то из партизан, мое место на печи было занято. Я потом жалела (и как жалею об этом теперь!), что в то время редко бывала дома. Я могла бы видеть Дедушку (В.И. Воронченко), командира партизанского соединения, он заходил к отцу. Я могла бы познакомиться с Дусей Симоновой, секретарем райкома, она ночевала у нас. Могла бы знать еще многих партизан.
Я ни разу не видела Семена Никулина, организатора партизанского отряда в Усвятском, Быковском, Слободищенском, Семендяевском сельских советах. Отряд вошел в партизанское соединение «Дедушка». Я только часто слышала от отца: «Иду к Семену… Семен сказал…» Семен не раз заходил к нам, когда меня не было дома. После войны Семен приезжал на свою родину, в Усвятье. Был в чине гвардии майора. Заходил к нам, но я так его и не видела.
Запомнились два дня, когда я приходила домой. Не дождавшись отца, мы сели обедать. Зашел Митя Казаков из Слойкова по какому-то делу к отцу. Митя тоже был теперь в партизанском отряде. Мама усадила его с нами обедать. Митя стал рассказывать, как партизаны взрывали на железной дороге немецкий эшелон. И тут мы услышали треск пулемета над крышей. В окне мелькнула тень «рамы». Мы юркнули под печь, а Митя остался за столом, ел и продолжал свой рассказ. Мама разговаривала с ним, высунув голову из-под печи и поставив локти на пол. А мы со Славкой толкались в темноте подпечья и щипались.
В другой мой приход домой мы, дождавшись отца, поздно обедали. Снова над крышей прорычала «рама». Мы увидели ее в окне, она полетела к Слойкову. Через несколько минут над Слойковым поднялся столб дыма, горел чей-то дом. Пламя было видно всю ночь. Через день мы узнали, что сгорел дом тети Дуни.
Недавно я попросила Тоню, мою двоюродную сестру, теперь живущую в Татарии, вспомнить тот страшный для нее день. Вот что она мне написала:
«…Дело было к вечеру. Мимо нашего дома шли три женщины за водой на Ужу. На плечах пустые ведра на коромыслах. Откуда ни возьмись, пронесся над нашим домом вражий самолет, стал стрелять, видимо, приняв этих женщин за солдат с ружьями. Женщины остались живы, но от зажигательных пуль загорелась наша соломенная крыша. И сено под крышей. Дед Кузьмич вышел в хлев дать корове сена и, увидев пламя, закричал: «Горим!»
Первым делом мама бегом отвела меня и Лёню к соседям. Мы остались одни, все взрослые побежали тушить пожар. А я стояла на коленях перед иконами и молилась, чтобы не сгорел дом полностью, просила Бога, чтобы остался тот угол, где висели у нас иконы. Тушили дом всю ночь. Все старались нам помочь. Утром мама сказала, что дом сгорел весь и угол с иконами тоже…»
Вот, а я только теперь узнала, что Тоня, которая на 5 лет младше меня, еще тогда умела молиться! Правда, помнится, тетя Дуня говорила, что дед Кузьмич, ее свекор, хочет, чтобы внуки были людьми верующими. Не только верующими, а такими же работящими, каким был сам Иван Кузьмич.
А икону Божьей Матери все же спасли! Эта икона теперь в Москве, у Тониной дочери. И спасли евангелие Ивана Кузьмича, которое тетя Дуня всегда называла библией. Это ветхое евангелие хранится у Тони.
Из-за этой проклятой «рамы» мы всегда переживали за отца, пока его не было дома. Он постоянно уходил то в Волково, то в Киселево, Кузьмино, то в Пески. Ведь в его обязанности входило обеспечение партизан продовольствием, отец был избран председателем Усвятского сельского совета. Население собирало для партизан хлеб, картофель, овес, одежду, холсты. Но приходилось и отбирать коров. Это для отца был тяжкий крест… Как уговорить, убедить хозяйку отдать кормилицу своей семьи?!.
Случалось и другое, тоже горькое… Извечная беда российская — пьянство… Это было в деревне Пески. Отец зашел к партизанам узнать, привезли или нет им картошку. И увидел картину: четверо пьяных партизан гонят самогонку.
— Что же это вы, черти, делаете? Люди вам свое последнее отдают, а вы…
Его схватили за горло. И, наверное, задушили бы, но вошедшие в тот момент женщины, что привезли картошку, с криком набросились на пьяных:
— Мы своего Ахремыча в обиду не дадим!
— Всем «колхозом» на них навалились, — рассказывал отец, — оттащили прочь, а то они меня прикончили бы спьяну.
Не знаю, по пьянке, или по неосторожности в Песках взорвался и сгорел дом, там партизаны сушили порох. Не помню, сколько человек там погибло, знаю, что погибла моя одноклассница, Нюра Ходакова, это был ее дом…
В Усвятье, в доме Булыниных, по-уличному Ярыгиных, партизаны устроили пьянку, заскандалили и застрелили нашего участкового милиционера Никитку Квасенкова. У меня мороз пробегал по коже, когда рассказывали:
— Никитка всю ночь под крыльцом у Ярыгиных хрипел, голову ему прострелили…
Накануне Никитка расстрелял какого-то старосту на льду реки Ужи. Жена старосты бегала, искала мужа, говорили, ей сказала жена Никитки:
— Иди, он на льду валяется…
От всего этого ужаса я снова убегала в Староселье. Там была Нина, были книги. Иногда забегал суматошный Александрыч, Сережка Крылов. Однажды зашел Костя Козырев, в новой военной форме, все смотрел на Нину своими зовущими восточными глазами. Заскочила как-то медсестра Маруся, все также беспрестанно курившая. Ее фамилию мы не знали.
Но весною в Староселье появились конники из корпуса генерала Белова, прорвавшегося в наш край через линию фронта. Я смотрела на их добрых лошадок с тайным желанием: хоть бы раз в жизни мне прокатиться в седле! Непременно попрошу об этом рыжеволосого беловца, лейтенанта Крапивина, что так настойчиво ухаживает за Ниной. Или его ординарца, узбека Алиева Гози. Такой маленький веселый человечек этот Гози!
Но лейтенант этот появляется  у нас поздно вечером и без коня. Потом до полночи стоит с Ниной у калитки. А я маюсь, сидя поблизости на пеньке. Нам строго-настрого приказано возвращаться домой вместе. Не сбылась моя мечта, не довелось прокатиться в седле…
Был май, и уже отцветали сады. Странным образом связаны в моей памяти цветущие сады и уход партизан. Несопоставимо вроде бы по времени! Сады цветут в мае, партизаны отступили в леса в начале июня сорок второго. Но до сих пор, как только я вижу цветущий сад, ко мне приходит одна и та же мысль: «Сады цвели, когда уходили партизаны…»
Наверное, это чувство укоренилось во мне оттого, что в те майские дни словно что-то страшное проглядывало сквозь этот нежный бело-розовый туман… Видимо, тогда уже складывалась обстановка, предвещавшая гибель партизан… Сейчас возле нашей унылой серой девятиэтажки буйно цветут сады, оставшиеся от частных домов. Смотрю в окно на это великолепие — и снова: «Сады цвели, когда уходили партизаны…»
Теплым солнечным днем мы с Ниной отправились за село, в овраг, нарубить кольев для тына. На полянке увидели ландыши. Радуясь, их собирали. Напевали, вспоминали Красный Бор, лес под Смоленском, где мы были на открытии Ворошиловских лагерей. Развеселились, перепели все любимые песни. Над нами пронеслась «рама», испортила же настроение, чертова рогоза!
Когда с вязанками кольев на плечах и букетиками ландышей в руках  мы подходили к дому, то встретили всадников — лейтенанта и его ординарца. Нина поспешно стала прикрывать косынкой разорванное на плече платье. Мое сердце забилось: эх, сейчас я попрошу коня, прокачусь в седле, вот случай! Но беловцы, видимо, спешили, были озабочены. Вечером лейтенант Крапивин к нам не пришел. Не пришел он и в последующие дни…
Мы собирались ужинать, когда за окном мелькнули мой отец, мама, Славик… И корова Зорька… Что такое, что случилось?
— Немцы! Немцы наступают! — были первые слова отца. — Мы обедаем и видим в окно: по большаку бежит мой секретарь Шурка Кузнецов, а от Слойкова движется танк…
— А я всю посуду в печь сунула, — говорит мама. — Живы останемся, хоть посуда у нас будет, дом-то наш, конечно, сожгут… Схватили мы корову и побежали по лугу вдоль речки Усвятки, а там во рву, напротив улицы Рачевки, убитые лежат, много… Что за люди, кто их расстрелял? (Этого мы так и не узнали.)
В ту ночь я не спала. Я просидела у окна кухни, глядя на облитый лунным светом сад. Казалось, вот-вот я что-то услышу. Но тишина, тишина стояла вокруг. До сих пор мне кажется, что я смотрела на цветущий сад… А утром началось…
Я не кричала, не плакала, я, окаменев, смотрела вместе со всеми, как два самолета долбили мое село. С ревом делали виражи, входили в пике, и снова село исчезало в клубах зловещего красного дыма… Одновременно были слышны залпы из миномета. Подошла несчастная беженка Устюжка, потерявшая разум в своих скитаниях, кричала, всплескивая руками:
— Ай! Ай! Конец света! Пыль да дым! Пыль да дым!
…Моя усвятская подруга Валя Головкина рассказывала: «Маша Солодкова не успела в окоп, снаряд упал рядом — и ее наповал! Второй  снаряд подхватил ее тело и ударил о фронтон ее дома. Долго было пятно на фронтоне, будто Иисус Христос распятый… Машу в клочья разнесло… Собрали в мешок куски… Даже в речушке находили кисти рук… Четыре девочки у Маши остались: Нина, Валя, Тоня и Римма…»
Сейчас на Усвятском кладбище лежит плита с надписью: «Тише птицы, не шумите, нашу маму не будите». (В 2000 году я побывала в родном селе. Местных жителей почти не осталось, все приезжие. Нет никого, кто помнил бы тот июньский день 42-го года, начало трагедии партизанского отряда… Цепкими кустарниками заросло кладбище, над их мелкими розовыми и желтыми цветочками кружились пчелы. И вдруг до боли знакомая старая липа! На ее уже засыхающей верхушке стояла пара: аист щелкал клювом и что-то лопотал, лопотал своей подружке… «Тише птицы, не шумите… Нашу маму не будите…»)
Не верилось, не верилось, что совсем недавно мы с Ниной, собирая ландыши, распевали: «Девушки, гляньте, девушки, утрите слезы, едут по полю герои, эх, да Красной армии герои…» Дурным сном казались все эти серо-зеленые фигуры, снующие взад-вперед возле крыльца бабушкиного дома. Мы все были в каком-то тупом оцепенении. Только одна мысль изредка передавалась шепотом: «Как-то там наши в лесу?..» С партизанами из села ушли все мужчины, даже мальчишки. Старые мужчины скоро вернулись. Наш дядя Миша, всю свою жизнь проведший возле горячей плиты, еле пережил одну ночь в лесу. Сразу всех мужчин и девчат из села немцы забрали и погнали на какие-то оборонительные работы. Но  наша героическая тетка сумела отстоять своего шеф-повара, привела его домой и отправила в амбар, приказав сидеть там и не высовываться.
В эти дни мы с Ниной лежали в яме. Именно лежали, сидеть там можно было только скрючившись. Эту длинную узкую яму Нина стала копать еще во время бомбежки Усвятья. Я подумала, что она сошла с ума.
— Зачем ты это делаешь? — крикнула я, подбегая.
Яма меня испугала. Словно могила.
— Пригодится, — сказала Нина.
И пряча от меня глаза, продолжая копать, она вдруг запела:

Сухой бы я корочкой питалась,
Холодную б воду я пила,
Только немцы бы промчались
Мимо нашего села…

Мы лежим в яме, прислушиваясь к каждому звуку. Яма устлана досками и тряпьем. Сверху на жердях гора хвороста и разного мусора. Вход закрывает засохшая сломанная вишня. Шепот у входа:
— Девки, на солнышко, немцы куда-то уехали…
Ночами мы вылезали, топтались возле своего убежища, согреваясь, приседали, махали руками.
Однажды мы услышали плеск воды и звон тазика. Рядом с ямой мылся, несомненно, немец. Он блаженно фыркал. Потом шумно плюхнулась на землю вода, и тоненькая струйка потекла в наше логово. Хорошо, что он не вылил воду на кучу хвороста, а то мы вскрикнули бы от неожиданности! Голос мамы:
— Девки, придется выходить! Немцы шастают по саду. Найдут вас, плохо будет…
Немцы вытаращили глаза, когда мы появились на крыльце. Мило улыбаясь, мы сказали «гутэн моргэн» и прошествовали в амбар. Этот «парад-але» мы репетировали возле ямы, отряхиваясь и разглаживая руками измятую одежду.
Немцы потом спросили, откуда мы появились.
— Аус Усвятье, — ответили мы, указывая рукою вдаль.
Немцев в доме было трое: лейтенант, его ординарец и шофер. Лейтенант — белобрысый юнец с прилизанными напомаженными волосами. Всячески подчеркивал, что он культурный человек. Утром, встречаясь со всеми нами, он приторным голосом тянул:
— M-o-o-orgen.
Нельзя же было не ответить. Но и тут мы с Ниной нашли себе забаву. Очень вежливо и протяжно отвечали:
— Мо-о-о-рда.
Чуть проглатывая последний слог. Когда по радио гремели немецкие марши, лейтенант открывал дверь из зала и кричал нам:
— Гут дойче мюзик? Гут?
— Гут, гут! — отвечала ему тетя Нюра, добавляя: — Отвяжись, худая жисть!
Возле нашей калитки стояла открытая машина на гусеницах. Утром немцы уезжали на облаву. По всем ближним лесам шли облавы на партизан. Вечером немцы являлись грязные и усталые. Мы дожидались момента, когда на крыльцо выйдет с аккордеоном Жорж, шофер, голубоглазый красивый блондин. Он начинал песню: «Heimat, liebe Heimat…» (Родина, милая родина…) (Совсем недавно я услышала эту песню в радиопередаче «Немецкая волна». Песня называлась «Волны Балтийского моря».) Если поблизости была Нина, Жорж непременно пел: «Wer das Scheiden hat erfunden, hat an Liebe nie gedacht…» (Кто придумал расставанье, не подумал о любви…) Песня эта пелась на мотив нашей «Из-за острова на стрежень…» Жорж пел, а мы терпеливо ждали. Когда песни кончались, осторожно заводили разговор, как, мол, сегодня прошел у них день, все ли было спокойно?.. Жорж неплохо говорил по-польски.
— Сегодня мы нашли в лесу трех партизан, — говорил Жорж. — Отвезли в город… (Я не могу воспроизвести его слова по-польски.)
— Сегодня к нам вышли партизаны сами, пять человек…
— Сегодня поймали трех мужчин и двух женщин. Одна женщина молодая, другая старая. Старая стреляла в нас… Ее убили…
С замиранием сердца слушали мы это, вот-вот Жорж скажет, что там был бородатый старик… Отцу шел сорок второй год, а борода, что он себе отрастил, была почему-то седою.
Иногда к маме заходила Катя Гуркова, жена председателя Слойковского колхоза Михаила Гуркова, друга моего отца. Катя шептала:
— Ничего… Ни слуху, ни духу… Живы ли они?
Михаил Гурков тоже был в лесу. Уходя, он и отец сказали, что пойдут к леснику Савке. Катя откуда-то узнала, что лесник Савка зарезал для партизан свинью, но приготовить ее они не успели, только разложили костер, нагрянули немцы. Хату Савки сожгли.
Пришла какая-то женщина и рассказала, что мать Шурки Кузнецова ходит, ищет, где расстреляли ее сына. Женщина рассказывала и плакала. А я, похолодев от страха, думала о том, какое же горе пришло в аккуратный новый домик за мостом, у курганов. Этим домиком я любовалась, возле него был палисадник с яркими цветочками, чего на селе у нас ни у кого не было. Кузнецовых все называли Дорожниковыми, отец Шурки был дорожным мастером, человеком интеллигентным, работящим и всеми уважаемым.
Шурка, Шурка… Шебутной веселый парнишка с льняным чубчиком. Приводил ко мне на елку своих младших сестренок… Почему он не ушел, не скрылся? Кто выдал его, секретаря сельского совета, комсомольца? Ведь кто-то же выдал?! Гады, гады…
Однажды к нам прибежал низенький неопрятный мужичонка и бросился к лейтенанту:
— Пан! Пан! Там партизаны! Пять человек, одна винтовка. Вот, этот мальчик видел…
С ним был мальчишка.
— Нин, кто это? — с ужасом спросила я.
— Это Язеп, из Маркова, — сквозь зубы процедила Нина. — А это Женька…
Машина с немцами рванула с места. Скоро мы услышали выстрелы. Машина вернулась. В кузове сидели четверо мужчин с поднятыми вверх руками, грязные, измученные. Их повезли в город. Убитый остался лежать за селом. Приснятся ли когда-нибудь мальчишке по имени Женька те люди, что попросили у него принести хлеба?..
Неожиданно прекратив облавы на партизан, немцы уехали из Староселья. Последним из дома выходил Жорж. Сказав нам всем «до свидания», он вдруг повернулся к Нине:
— Выйдешь за меня замуж после войны?
Нина опешила, и мы все смотрели обалдело. Не дождавшись ответа, Жорж побежал к машине. С десяток машин уже пылили по дороге.
— Господи, твоя воля! — вырвалось почему-то у Нины это бабушкино присловье. — Этого мне еще не хватало…
Так вот почему Жорж не раз принимался нам говорить, что приедет сюда после войны, обязательно приедет. Говорил, что в Вязьме будет строиться большой автомобильный завод, и он будет там работать. А не поляк ли он, этот Жорж Шимма? Почему он так обрадовался, когда узнал, что у Нины польская фамилия — Леонович? И откуда нам знать, хорошо ли, плохо ли он говорил по-польски? Мы даже не спросили, откуда он знает польский.
Улеглась на дороге пыль, в селе наступила тишина.
— Девки, воды мало, — говорит мама.
Мы с Ниной, словно обрадовавшись этому, хватаем ведра, коромысла и весело бежим к колодцу. Дядя Миша вышел из амбара и с видимым удовольствием курит на крыльце.

ГЛАВА 8.
Сережка Крылов. Предатели. Расстрелы. «Бог шельму метит». Друнда. Наш дом.

Как только немецкие машины скрылись вдали, к нам прибежала Катя Гуркова:
— Надо идти за нашими ребятами, они там с голоду, говорят, опухли. Я знаю, где их искать…
Поздно вечером мама привела отца. Он еле передвигал ноги. Лицо багровое, изъеденное комарами. Горестная тишина повисла в большом доме бабушки. Мы с Ниной долго не спали. Полная луна светила в окно спаленки, и это усиливало тревогу.
Тихий стук в стекло. Мы вскочили. Под окном стоял Сережка. Закрывая за ним окно, Нина вдруг охнула:
— Смотрите, смотрите!
Освещенный яркой луной, стоял недалеко от дома сельский парень, полицейский. За плечами у него была винтовка. Чуть наклонившись, он всматривался во что-то на земле, и мы сразу все поняли. На густой траве, серебрящейся от обильной в ту ночь росы, тянулся к нашему окну длинный мокрый след…
— Завтра меня возьмут, — сказал Сережка. — И деваться некуда…
Днем отец и Сережка маялись в доме, прислушиваясь, не залают ли во дворе собаки, Трезор и наш Стоп. Был наготове открыт пол в спальне, а из подполья был замаскированный выход в огород и сад. Эту работу проделал наш слабосильный дядя Миша в то время, когда немцы уезжали на облаву.
— Как крот копался, — с гордостью повторял он не раз. — Метро легче строили!
Но потом отец придумал новое убежище, о котором трудно было и догадаться. Под двускатной крышей крыльца было большое пространство, где свободно могли лежать два человека. Но чтобы туда проникнуть, пришлось в сенях под крышей проделать лаз. Наши мужчины отправлялись туда на ночь, а вход мы закрывали доской. Когда они ворочались в этом «домике», то «пол» под ними поскрипывал. Но зато им был слышен каждый звук возле дома.
Однажды, когда наши бедолаги уже забрались на ночлег, мы услышали свистящий шепот тети Нюры:
— Где наши девки? Девки, скорее на крыльцо, там немцы пришли и сели. Уведите их куда-нибудь, вдруг наши ребята раскашляются, они же насквозь простужены…
Мы с Ниной вылетели на крыльцо.
— Guten Abend! Bitte, kommt herein!
Два немолодых грязноватых немца ошарашенно уставились на нас. С неба они, что ли, свалились, ведь в селе немцев нет! Так, идти в дом они не хотят, мы приглашаем их пройти в сад. Ответ:
— Kein Apfel dort…
Вот черти, откуда они знают, что в саду нет яблок? Тогда мы приглашаем их прогуляться по улице. И spazieren они, эти морды, не желают! Даже красота Нины не возымела должного действия! Никаких в таком случае: «Как тебя зовут? Сколько тебе лет?» Только ухмыльнулись на приглашение:
— Keine Zeit…
Интересно, времени у них, видите ли, нет, а расселись тут! И чего это они все шеи свои вытягивают, словно к чему-то прислушиваются?.. Не Язеп ли их прислал? Мне становится нехорошо. Запас немецких слов подходит к концу…
— Wie kennen viele deutsche Lieder! (Мы знаем много немецких песен!) — торжественно провозгласила я.
Немцы не выразили по этому поводу особого восторга, лишь одобрительно кивнули. Viele Lieder — это было громко сказано. Мы знали лишь два-три куплета из тех песен, что часто пел Жорж. Мне нравился один припев: «Es geht alles vorüber, es geht alles vorbei, nach einem Dezember, folgt wieder ein Mai»! Я даже сделала его «вольный» перевод: «Все проходит, проходит, все проходит и знай: декабрь на исходе, наступит и май!» Я лихорадочно соображала, а что дальше, когда мы споем эти два-три куплета? А-а, вот… Я спою им стихотворение Гейне «Ich weiß nicht, was soll es bedeuten», оно длинное и буду петь таким заунывным тоном, что они, может, не выдержат, сбегут! Они и так уже смотрят на нас, как на дурочек. А пока я лихо выкрикнула:
— Es geht alles vorüber!..
Немцы даже вздрогнули и сразу беспокойно заерзали, завертели головами, словно не слушали меня.
— Es geht alles vorbei… — тоненьким от волнения голоском подхватила Нина.
В этот момент на улице послышался треск мотоцикла. Немцы сорвались с крыльца и побежали к калитке, гулко топая по дорожке своими коваными сапогами…
О, этот железный немецкий сапог, как помнится его след на наших дорогах! Словно перевернутые шляпками вниз, гвозди ставили клеймо на эту землю, не в силах в нее вонзиться…
Через день, встретив Нину, тот самый полицейский, сказал:
— Мы знаем, что Сережка у вас. Нехай сам выходит, а то хату спалим. А если откажется у нас служить, ему — капут! Так и передай!
И Сережка вышел. Вернулся уже с повязкой полицая на рукаве. Но я этого не увидела. В тот же день мы все ушли в Усвятье: мама и брат днем, отец и я ночью. Бабушка потом рассказывала нам о Сережке:
— Говорит он мне: «Львовна, посмотрите, кем стал «заядлый коммунист»! Жить захотелось ему! Захотелось дожить до нашей победы…» Так и сказал — «до нашей победы»… А сам, как побитая собака. Говорит: «не прогоните меня теперь, Львовна»? Я, глядя на него, заплакала.
Сергей остался жить у бабушки.
Глубокой ночью мы с отцом вошли в свое село. И сразу же, у первого дома наткнулись на вышедшую за угол по нужде женщину. (Нужных заведений тогда в селе не было и в помине.)
— Ай, никак Ахремыч? — словно обрадовалась баба. — Домой, значит, вернулся, Ахремыч?..
— Завтра вся деревня об этом будет знать, — сказал мне отец, когда мы отошли.
Наутро к нам пришли с обыском. Полицейских прислал Друнда, ставший теперь волостным старшиной. Мама нарочно услала меня в огород, чтобы я не видела этого.
Но что можно было искать в нашем пустом доме! Одного полицейского я запомнила — Захар Хохлов. Кто-то нам рассказал, что когда отец проводил в деревне Волково собрание по сбору продовольствия партизанам, то в том же доме под полом сидел отец этого Захара, Матвей Хохлов, волостной старшина из деревни Слобода.
В 1985 году (это было уже в Орле) я читала отцу газету, он плохо видел. Это была статья «Разоблачение» в газете «Известия». О судебном процессе над карателями в г. Смоленске. В списке карателей был Захар Хохлов, вот сколько лет удавалось ему скрываться!
И мы с отцом вспомнили один день, летний день сорок второго… Тот день, когда Друнда, раздувшийся от важности своего положения, повез отца в Дорогобуж на расправу, тот день был для нас самым страшным из всех дней войны. Невыносимо мучительно тянулось время. Мы даже не разговаривали друг с другом. Надежды на возвращение отца не было. Мама порою тайком от нас молилась в спальне.
С полудня мы уже не сходили с крыльца, молча смотрели на дорогу. Под вечер увидели быстро семенящую по большаку Степоху Казакову. Она неотрывно смотрела в нашу сторону. Оборвалось сердце: Степоха несет нам какую-то весть… Едва вбежав на мост, Степанида замахала нам рукою и закричала:
— Ивановна, не горюйте! Отпустили его, отпустили! Домой идет!
И с улыбкой засеменила дальше.
Отец жив… Его не отправили ни в первый номер, ни в номер второй… (Один из номеров был камерой смертников.) Отца отпустили… Да не перепутала ли чего глухая Степанида?.. Мы поверили в это чудо только тогда, когда увидели отца. Затаив дыхание, слушали:
— Это в самом деле чудо, что Бишлера не было в городе, уехал куда-то со своими карателями. Привели меня на допрос к начальнику полиции. Смотрю на него и глазам не верю, это же партизан Амицинский! Помните, он у нас ночевал. Улыбается: «Ну, товарищ Русаков, расскажите, как партизанили?» И я ему в ответ: «А так же, как и вы, товарищ Амицинский…» Тут он вызывает нашего Друнду и на него: «Ты кого сюда привез? Учителя? А кто твоих детей учить будет?» Да еще пригрозил, что повесит его за ноги, если он еще раз меня тронет! Вот уж Друнда теперь озлобится…
Но нам сейчас не хочется, не хочется думать о Друнде… И теперь, через много-много лет видится мне радостное личико бегущей по мосту Степохи Казаковой. Царствие тебе небесное, добрая душа!
Теперь каждый день приносил какое-либо страшное известие. Из Усвятья увезли куда-то семью цыган Маразевских. Эти цыгане жили здесь с давних пор, еще до революции. Расстреляли безумную девочку Лидочку Головкину из Слойкова… Но мелькнула и одна радостная весть: из-под расстрела ушел наш добрый знакомый, родственник Щемелининых, Игнат Сергеевич Козлов. Засыпал глаза солью своим палачам! Но снова тревога, а удастся ли ему теперь скрыться?..
В городе все шли и шли расстрелы. Теперь облавы на партизан были уже далеко от нас, в Кучеровских лесах. Партизанам предлагалась служба в полиции, за отказ — смерть. Расстреливали деревенских коммунистов и активистов, и этих расстрелов было бы гораздо меньше, если бы не свои гнусные люди.
Михаил Гурков зашел в один дом, где сидела за столом компания знакомых мужиков.
— О, Мишка пришел! Садись, Мишка, с нами, садись!
Усадили, поднесли самогонки и схватили, связали… Повезли в город…
Вспоминает моя двоюродная сестра Тоня: «Мы пилили дрова, когда к нам подбежала очень испуганная женщина, сказала, что ее ищут и хотят расстрелять. Она убежала из дома раздетая, просила дать ей что-то надеть и никому не говорить, что ее видели. Мама дала ей платок и еще какую-то одежду и сказала, чтобы она на дорогу не выходила, а шла дворами и через ров. Но потом все говорили, что ее нашли и расстреляли…» Это была слойковская стахановка, Илларионова. И расстреливали ее свои же, знакомые ей люди, два усвятских парня, своя мразь… Рассказывали: «Очень уж она кричала, плакала, просила помиловать…»
Встретившийся маме усвятский мужичок сиял:
— Я сейчас своего сыночка в немецкую армию определил! Вместе с его дружком, Витькой, отвез в город.
Он, наверное, уже видел своего любимого сыночка, которого он всегда называл только ласкательным именем, по меньшей мере, обер-лейтенантом.
— Форму им немецкую сразу дали, — радовался счастливый отец. — И оружие!
Дали, дали сыночку и форму, и оружие, и послали расстреливать… Дружок его, Витька, рассказывал:
— Первое время не могли… Все кишки у нас выворачивало… Нам говорят, ничего, привыкнете. Теперь ничего…
На селе говорили, что мать одного из них застирывает на реке окровавленную одежду… Я не называю фамилий этих парней, хотя все данные о них давно известны и опубликованы. Живы их дети, внуки, надо ли им знать (если они не знали), какой кровавый след тянется за их отцом или дедом?

…Когда боялась вспоминать о том,
Когда смущали мысли страшные,
Вдали виднелся темный холм с крестом
И Божий Сын с грехами нашими…
(Вера Кушнир)

Возвращаюсь к статье «Разоблачение» в газете «Известия» от 27 марта 1985 года, суд над карателями в Смоленске. На личном счету карателей Хохлова, Бойко и Кувичко десятки жертв. Привожу выдержки из текста статьи: «Главари карательных рот Бойко и Хохлов, бишлеровский взводный Кувичко, пользуясь отсутствием к тому времени точных и всесторонне проверенных данных, разыграли из себя рядовых, что называется, подневольных пособников. В соответствии с этим и были осуждены на различные сроки, а в 1955 году по амнистии были освобождены от дальнейшего отбытия наказания».
Свобода! Казалось, живи и радуйся, все обошлось. Ан, нет! Зачесалось…
Текст из газеты: «Самое опасное — позади, решили бывшие каратели. И вновь стали проявлять забытые было наглость и цинизм.
Бойко удалось благодаря беспечности должностных лиц получить медали «За победу над Германией» и «20 лет победы в Великой Отечественной войне». Хохлов на удивление просто добился, что ему вручили медаль «Ветеран труда». Рекорд же наглости и цинизма установил Кувичко (и опять не без ротозейства со стороны официальных лиц). Выдавая себя за командира партизанского отряда, действовавшего на Смоленщине, он не только выхлопотал медаль «За победу над Германией», но и купил в военторге целый набор орденских планок. И ходил бывший палач с колодками, утверждающими, что он «награжден» двумя орденами Красной Звезды, орденом Красного Знамени и многими медалями…»
Да ведь и теперь случается, что вот такие «подневольные пособники» карателей лезут если не в орденоносцы, так в партизаны, а то и в инвалиды Отечественной войны. Не раз случалось мне читать публикации, подобные той, в газете «Известия».
А вот еще!.. Словно тараканы, полезли из всех щелей «узники» фашистской неволи… Недавно в местной газете «Орловские новости» работники собеса жаловались, что их буквально завалили заявлениями и справками лжеузники и лжесвидетели. Приводился пример одного заявления. «Узник» утверждал, что находился в фашистской неволе с 1945 по 1946 год.
В нашем доме проживает особа, к имени которой жильцы дома с иронией стали прибавлять слово «узница». Местные жители знают, где была эта «узница» во время войны. Одно время она даже гордилась своим умением найти столько свидетелей. (Какое тут уменье! Уж очень живучи людишки, падкие на деньги, они не переводятся. Тараканов можно вывести, а эта порода неистребима.) Наша «узница» однажды похвасталась во дворе, что будет получать «евро». И тогда одна бабушка, старожил нашего дома, сказала ей:
— Не евро ты будешь получать, а чужие слезы. И не забудь, Бог шельму метит…
«Бог шельму метит», — не раз слышала я от нашей бабушки Фрузы, когда открывалось чье-то шельмование. А недавно я услышала еще одно выражение бабушки «вершить бедою», не ожидала, что теперь кто-то может так сказать. В моем понятии то, о чем я расскажу, просто чудовищно, хотя речь идет не о войне.
Иду со своей знакомой. Встречается ее подруга. Речь у них заходит о племяннике подруги, который хорошо преуспевает в бизнесе.
— А все еще ветер в голове, — смеется подруга, — знаешь, чего отчудил, «нарисовал» себе инвалидскую книжку, что-то подклеил, подписал, ну, ради хохмы, а кондукторы не замечают! Вот он и ездит с этим, сидит и ждет, пока кондуктор сильно разгавкается, чего, мол, билет не берешь или места не уступаешь, тут он и достает это «удостоверение»! И представь себе, бывает, кондукторы даже извиняются…
(Да, гавкающий кондуктор — это нам привычно, это наша горькая явь, а вот кондуктор извиняющийся — это уже «представь себе»…)
Моя знакомая в волнении схватила свою подругу за руки:
— Боже мой, скажи ему, чтобы он больше этого не делал! Он же бедою вершит!
— Какою бедою? — рассмеялась подруга. — Привлекут, что ли, за это?
— Да причем тут привлекут, — продолжала волноваться моя знакомая. — Он же с огнем играет! От таких шуточек можно и стать инвалидом…
— Да тьфу на тебя! — подруга даже изменилась в лице.
Признаться, и у меня по спине пробежали мурашки. Вспомнилось бабушкино: «Больным скажешься — больным и окажешься…» Все же моя знакомая убедила свою подругу поговорить с ее племянником-«хохмачем»…
«Бог шельму метит», «чужое взять — свое потерять», «отольются волку овечкины слезки»… Не зря, наверное, зовется такое народной мудростью?
После войны в соседней деревне умирал от чахотки молодой красивый парень. Как его только не лечили — и собачьим жиром, и в Москву возили, все было бесполезно. По этому поводу говорили:
— Это ему за тех евреек, учительниц, что он расстрелял… (Кажется, эти сестры, учительницы, работали в деревне Белавке.)
— Бога люди забыли, вот совесть и потеряли, — сокрушалась бабушка Фруза, когда заходил разговор, откуда у нас столько предателей. Одни предают, чтобы выслужиться перед немцами, но есть и те, что делают это просто так, словно от нечего делать!
…Лето 1943 года. На другом берегу реки движется немецкая повозка. На повозке немец и усвятская баба, едут за фуражом в деревню Недники. (Мы с мамой полем грядки, сидим на корточках, нас не видно за тыном.) Баба дергает немца за рукав, указывая на наш дом:
— Пан, гляди, пан, вот тут у нас коммунист живет!
Немец сидел, погруженный в какие-то свои думы, и даже не обернулся.
Я была поражена:
— Мам, да что она говорит! Ведь все кругом знают, что папа не коммунист! Что мы сделали этой Ганне?..
— А ничего, кроме добра, — говорила мама. — Знаешь такую поговорку: «Делай людям добро — и наживешь себе врагов?» Вот это как раз такой случай. Злому человеку всегда поперек горла тот, кто добро делает…
Другой эпизод. Это уже лето 1950 года. Мы построили новый дом. От нашего сада и рощи не осталось и следа. И вокруг дома мама насеяла много цветов. Она называла их «елочками» за нежные листочки, напоминавшие еловые лапки. Красные, розовые, белые цветочки на длинных тонких ножках покачивались от ветерка, и тогда казалось, что возле дома колышется разноцветное море. Мы с мамой полем грядки. На другом берегу дребезжит телега. На телеге два мужика, смотрят на наш дом. Один другому:
— Ты глянь, скока цвятов насадили, во помещики, мать их так, цвяты им нада!
— Ну, вот, — рассмеялась мама. — При немцах мы — коммунисты, а у своих — помещики, что за народ у нас: и смех, и грех!
Ах, если бы только смех!..
Чем еще запомнилось мне лето 1942-го? Делили луга на покос. Поделенные участки стали называть «полосками». Вот жаль, не могу теперь сказать, какая часть земельных угодий отводилась старшине, старосте, полицейским, а затем всем прочим. Но что хорошо помнится: самые худшие «полоски» достались нашей семье и семье Проси Пульневой, как «неблагонадежным», а также и цыганам, пока их не забрали.
Прося Пульнева, по уличному Бабичёва, до войны была председателем Усвятского сельсовета. Ее, члена партии, Друнда немцам не выдал. Об этом на селе говорили так: «Друнда Просю в живых оставил, чтоб она его защитила, когда наши придут». Друнда уже поговаривал, что и моего отца он спас, а то бы его расстреляли. А сам уже готовил план, как же отца доконать, два раза ему это не удалось…
Не один раз моему отцу задавали вопрос: «Почему ты не в партии?» Кто-то из райкомовцев даже дал ему прозвище «беспартийный коммунист». Отец отвечал всем одинаково, было ли то в райкоме партии или в кругу друзей и знакомых. Отвечал совершенно искренне:
— Вступишь в партии — и жди тогда, что тебя в другую школу перебросят. Или отправят какой-нибудь отсталый колхоз поднимать. Уже не откажешься! А я в Усвятье родился, в Усвятье и сгодился. И век свой хочу в Усвятье дожить…
Но лежит мой отец в орловской земле. Рядом с мамой. На их могилах горстка земли из Усвятья… С могилы Славика…
Мы часто задавали себе вопрос, чего добивался Друнда, что ему от нас было нужно? Пришли к выводу: наш дом! И теперь, вспомнив этот милый моему сердцу дом, я не могу о нем не рассказать, просто не могу…
Мой дед был безземельным, и его хатка стояла на ничейной земле, на, так называемом, резерве, у моста. Привыкнув жить у реки, отец построил здесь и новый дом. Местоположение дома вызывало зависть: им там привольно, у самой речки, лужки вокруг! Но как-то никто не замечал, что приходилось нам терпеть в половодье. Вокруг было море, когда две речки, Ужа и Усвятка, слившись, на полкилометра разливались по лугам. В нашем новом доме вода была под полом, а в старой хатке всходила и на пол. Помню, как вдруг всплыла одна половица, перепугав бабушку Лёню, она закричала: «Утопленник!» Еще запомнился мне, малышке, отчаянный визг свиньи, которую дед и отец на веревках тащили на чердак, и как мы ходили ночевать в школу.
Разлив начинался с тревожных слов: «Вода поднимается…» К крыльцу привязывалась лодка, на лодке ехали в хлев. Весь пол в столовой был загружен картошкой. Из-за этого не топили чугунку, в доме было сыро и пахло землей. В сенях скулил пес, не привыкший жить в помещении. У моста рвали лед, его осколки грохотали по нашей крыше. От стремительно несущихся льдин наш дом и мост частично спасала роща, разросшаяся на берегу. Много льдин оставалось после разлива лежать на примятой лозе и ольхе. Отец оберегал эту рощу, увещевал мужиков, приходивших срубить колья, объясняя, что роща спасает мост. Это вызывало недовольство, даже злобу. Никто не поверил бы, что отец не срубил в этой роще ни одного куста. Но когда увидели, что он возит из леса палки для тына, удивились, даже смеялись:
— Такого добра под боком полно, а он из леса тащит…
Спадала вода, и начиналось новое бедствие: неделю мы не могли вытянуть ног из липкого ила; грязь, подсохнув, превращалась в песок и снова тащилась в дом. Но поднимались примятые льдом деревья с висевшими на них грязными космами, подсыхали лужки, что были вокруг дома. Сколько же мусора приносила на эти лужки река! Одних обломков веток мы собирали целые горы. Два или три вечера мы всей семьей скребли лужки железными граблями, дорожки — жесткой метлой. Но как отрадно было потом смотреть на эти чистенькие пригорки, где уже начинала пробиваться зеленая травка!
Густая сочная трава вызывала зависть соседей:
— Ишь, какая там у них трава кругом!
Старались вроде бы нечаянно запустить своих гусей на эти зеленые лоскутки. «Где гусь пасется, там трава расти не будет», — говорили у нас в деревне. На большом выгоне за селом, где всегда виднелись стада гусей, из года в год росла пожухлая мелкая-мелкая травка. Ах, как трудно оторваться, уйти от своего дома снова в то лето 42-го…
Появилась газета, издаваемая в Смоленске. Ее привозил из города не то староста, не то старшина. Название газеты точно не помню, кажется «Новая жизнь». А, может быть, «Новое время». Но что-то «новое». Ведь в газете, едва не взахлеб восхвалялся «новый порядок». Были какие-то довольно глупые анекдоты о Сталине, Черчилле. Но одна газета долго ходила по рукам. Ее так затрепали, что она разваливалась по швам. В газете были напечатаны молитвы: «Верую», «Отче наш», «Богородице Дево». Молитвы переписывали и те, кто их не знал, и те, кто когда-то знал, да почти забыл.
А бабушка Фруза сказала:
— Надо было бы еще «Довоскресную» молитву напечатать. Эта молитва бесов прогоняет. А то уж больно много их теперь развелось… «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…»
Все парни и молодые мужчины села летом 42-го года уже были полицейскими, хотели они того или не хотели. Носили повязку на рукаве, имели оружие, обязаны были выгонять народ на дорожные работы, охранять село от партизан. Глухой Егор, по прозвищу Большой, стоя на мосту, кричал, завидев подходившего человека:
— Хальт, хэнде хох!
Что ему отвечали, ему было безразлично — глух…
Друнда во что бы то ни стало решил сделать полицейским и моего отца. Не раз ему говорил:
— Я тебе скоро привезу повязку…
И однажды, ухмыляясь, объявил:
— Ну, приходи завтра, повязку я тебе привез…
Отец ходил, как в воду опущенный. Но назавтра случилось непредвиденное. Вернувшись с луга, мы с отцом увидели у крыльца велосипед.

0

18

Александр ТВАРДОВСКИЙ

Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они кто старше, кто моложе
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь.
Речь не том, но все же, все же, все же...

Илья НЕМАНОВ
ПАМЯТИ ОДНОПОЛЧАН

Не каждый Родины солдат
Дожил до юбилейных дат.
Спокойно могут спать солдаты:
Мы их помянем в эти даты.
Восторг Победы, боль утраты
Вновь оживают в эти даты.
И, если совесть не горбата,
Всегда с тобою те солдаты.
Мне жаль воронежских мальчишек,
Едва проросших из штанишек,
Что не дожили до Победы.
Её встречали их же деды!
Пушка на девичьих ланитах
Их так и не коснулась бритва,
Но гладкоствольных миномётов
Тела не раз вгоняли в пот их.
Их не родившиеся дети
И не родившиеся внуки
Живут средь нас на Этом Свете –
И сами мы тому порукой.

0


Вы здесь » СГООИ ''Луч'' » Человек в России... » ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ